Ведьмина ночь (страница 2)
Он ушел куда-то в кладовку, которой давно заведовал на общественных началах, где и шубуршался, долго так, с душой. А я… сидела.
Смотрела.
На стену, на которой снова начала трескаться краска. Светло-зеленая в этом году. Её клали поверх старой, а потому и пары недель не проходило, как краска вздувалась пузырями. Пузыри лопались, а потом краска начинала слезать.
На портреты.
Смешно. Сразу у входа доска с особо опасными и разыскиваемыми. Чуть дальше – другая, уже почета. Правда, не обновлялась она уже лет пять как. И фотки выцвели. И физии, что на одной, что на другой доске, чем-то неуловимо походили друг на друга.
– Вот, – Афанасьев вышел, подволакивая ногу. Никак опять суставы разболелись. А я ж мазь ему делала. – На.
На стол бахнулся сверток.
– Что это?
– А ты поглянь, – он подвинул ко мне. Старая ветошь, бечевка, которую долго приходится пилить ножом. Он у Афанасьева тупой, только масло резать и годится.
Вощеная бумага, которой на почте пакуют посылки.
И…
– Это… – я убрала руки. – Это же…
– Бабки моей, – сказал он печально. – В не так давно отошла.
И перекрестился.
Это он зря.
Такие вещи креста не любят.
– Ведьмою была. Потомственной. И мамке бы моей тоже быть, да она дар будить не стала… сбегла из дому, а после уж поздно. Сама знаешь.
Знаю.
Книга выглядела не просто старой – древней. Обложка из задубевшей кожи потрескалась. Страницы казались желтыми. Но стоило коснуться, и я ощутила эхо силы, той, древней и знакомой каждой ведьме.
– Ну я ж вовсе вот… мужик.
– Все одно мог бы.
– Мог бы, но… – Афанасьев пожал плечами. – Дело-то такое… молодым был. Дурным. Считал, что на кой оно мне? Тогда же ж что? Времена другие были. Совсем. Маги – это да, сила и почет. А ведьмаки с ведьмами, да знахарки – пережиток прошлого. Мошенники и все такое…
Я решилась коснуться книги. Кончиками пальцев. И мысленно попросила прощения, что вот так вот.
– А потом уж как-то и отступать не отступишь. Гордость и глупость – страшное сочетание, – он тяжко опустился на стул. – Бабка моя сто пятнадцать лет прожила… тоже гордая. Могла б ученицу взять. Многие просились, а она только глянет и отказывает.
Это уже странно. Ведьмы чужих не любят, но и позволить своему роду прерваться?
– Потом померла…
– Как?
Сто пятнадцать для ведьмы, конечно, возраст, но не сказать, чтобы предельный. А там, под обложкой, чую силу немалую.
Старая книга.
Очень.
– Пожар случился, – Афанасьев поморщился.
Пожар?
Чтобы у ведьмы дом загорелся…
– В селе соседнем. Позвали её. Роженица там… в деревне-то больше ведьмам верят, чем всяким там.
А еще ведьмы как правило ближе, потому что даже сейчас фельдшерско-акушерские пункты далеко не везде есть, не говоря уже о нормальных больничках.
– Она-то роды приняла. И дите омыла. И там праздновали… ну и сильно праздновали. Кто-то сено запалил, не нарочно, скорее всего, да полыхнула… хата незаговоренною была. Это уж потом выяснили-то. Хозяева крепко жадные.
Я только головой покачала.
И положила руки на книгу. Теплая обложка. И отзывается, но нехотя так, словно через силу. Ей и лежать в кладовке наскучило, но не настолько, чтобы кровь чужую принять.
– Вот… она огонь осадить пыталась, да… – Афанасьев махнул рукой. – Обгорела крепко. Ну а там уж и сила, и врачи не сподобилися…
Все одно странно.
Старая ведьма по углям пройдет да лесной пожар расступиться заставит, а тут… неладно там было, чую. Совсем неладно.
– Наследство от нее, стало быть, – Афанасьев глянул на книгу едва ли не с ненавистью. Ох, чуется, что есть тут подвох. – Но мне оно к чему? Я и бездетный, и крещен… а тебе, авось, сгодится.
– Спасибо, – я встала и поклонилась. – Дар… редкий. Ты ж её…
– Продать? А то, подходили…
– Кто?
– Да вашего бесовского племени… хвостом крутили. Кто прямо, кто исподволь… обменять, подарить взаимно.
Это верно, ведьмину книгу так просто не продашь. Но способы давно уже есть, тот же обмен дарами. Да за эту книгу Афанасьев мог бы квартиру получить…
– Я ничего-то взамен и не дам, – с печалью призналась я. – А ты можешь…
– Что? Квартирку… предлагали. И денег. И вон, жизнь продлить даже… жену хорошую.
– Не согласился?
– А на кой оно мне? Квартирка у меня есть. Деньги тоже. Я никогда-то особо не тратил. Не на что, привык от малым довольствоваться… – Афанасьев кивнул на пирожки. – Жена? Что за жена, которую как скотину, привести-увести можно? Жизнь? А на кой она мне, такая от… бестолковая? Здоровье. Я ж кой-чего знаю все же. Своего уже нет, а заемное, за которое другие платить будут? Нет… бабка не одобрила бы.
– А меня, стало быть, одобрила бы?
Он хитро прищурился.
– А ты попробуй взять-то?
Я пожала плечами. И взяла за книгу. Подняла… положила на место. И снова погладила, извиняясь, что от так вот, без ритуала, без почтительности. Пробежалась пальцами по трещинкам на обложке. Хорошая. И устала… что в ней? Не откроешь – не узнаешь. У каждого ведьминого рода старого, своя книга. Иные писаться-то начали на заре времен. И переходят они от матери к дочери, сотню за сотней лет разменивая.
И не мне, выскочке, в которой дару капля, претендовать.
Обложка поддалась и раскрылась, растворяя желтые страницы. Буквы тоненькие, что ниточки, и читать получается с трудом.
«Заклятье на силу женскую»…
– Вот, – Афанасьев удовлетворенно кивнул. – Не знаю, что тут да как, я в ваших делах и вправду понимаю мало, но… признала она тебя.
– Спасибо, – сказала я. И ему. И книге.
Не знаю, примет ли она меня. Шансы, конечно, есть, если я сумела не только открыть, но и прочитать, вот… все одно сомневаюсь. Просто… просто это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
– Сомневаешься? – Афанасьев видел меня насквозь.
Я вздохнула.
– Давай руку, – велел он. И я протянула. Моя ладонь в его огромных ручищах казалась почти детскою. Он осторожно перехватил её, сжал пальцы и быстро, я и заметить не успела, кольнул ножом. А тот, даром, что тупой, как не знаю что, взял да пробил кожу.
Мою.
И Афанасьева. А тот руку не отпустил. Сперва мазнул по обложке своею рукой, потом моею. И сказал:
– Кровью своей и правом, ею данным, признаю девицу Яну рода Ласточкиного своею наследницей и доброю волей на благо передаю ей то, чем владею по праву крови…
От тут-то меня и шибануло. Так шибануло, что в глазах темно стало. Я-то и на ногах бы не удержалась, когда б не Афанасьев, который меня презаботливо подхватил под рученьки, чтобы на стульчик усадить.
А после еще и кружку сунул с горьким остывшим чаем.
– Пей. Пей, девонька… от так… сперва оно непривычно, а потом уже…
Слышала я его бормотание и пила этот чай, с разноцветною нефтяною пленочкой поверху. Пила и… сила была чужой. Едкой. Тяжелой. И в то же самое время моей.
И…
– Больничного завтра возьмешь… а то и вовсе… я документы выпишу, привезу-то, все, что должно…
Голос его доносился издалека. А я не могла отделаться от мысли, что все не так-то просто. Что придется платить. И за книгу, и за удачу этакую.
Всегда приходится.
Глава 2
Глава 2
Мой больничный затянулся.
В тот вечер Афанасьев меня домой и доставил. И такси вызвал, и в него же запихал, а уже потом за ручку, считай, вывел. Довел.
И ключи вытащил.
И в кровать уложил, книгу под подушку сунувши. А я… я все понимала, но сила давила изнутри, мешая думать. Да что там, я и дышала-то с трудом.
Сквозь марево боли я слышала, как бродит по квартирке Афанасьев, что-то бормоча. Как уходит он. И как проворачивается ключ в двери.
Как скрипят половицы где-то там, наверху, и стало быть, снова мается болью одинокая старуха Ситникова. Слышала лай собак за окном. И дребезжание трамвая.
Слышала…
Шелест мышей где-то там, в стене. И шорох воды в трубах. Слышала, как вернулся Афанасьев. И долго гремел посудой на кухне.
– Ишь ты… – он заставил меня выпить что-то горькое и горячее. – А гляделася крепкою… смотри, не помри.
Не помру.
Ведьме умереть тяжело. Дар наш от земли идет и от нее силу дает. И крепнет год от года, род от рода. Чем старше корни, в землю уходящие, тем… а у меня что?
Кто я?
Яна Ласточкина? Сирота беспризорная… мамку помню, но смутно. От нее пахло молоком и навозом, и еще порой – брагою, которую она ставила в огромном бидоне, а после варила на газу.
Помню запах хлеба.
Окно и занавески выцветшие, в клетку. Трещину на стекле, заклеенную бумагой. Я её еще разрисовала… карандаши свои помню. И то, как мама плакала. А чего? Не знаю. Я её обнимала, баюкала… и она меня тоже. Крепко-крепко.
Сила бродила.
Будоражила.
Искала.
Не находила.
Не была моя мамка ведьмой, обычною женщиной, которая рано овдовела, да так и не вышла замуж снова. То ли не захотела, то ли еще чего. Главное, что вдвоем мы жили. Долго. Пока она от рака не сгорела.
Это я уже не помню, а знаю. Выяснила. Потом уже, когда доросла до того, чтобы вопросы задавать.
Она запустила болезнь.
Некогда ей было по докторам ходить. Да и с чем? Немочь? Слабость? А откудова силе взяться-то?
Хозяйство. Корова. Я… и еще привычная муторная работа, которую не сделает никто другой. Вот и хватилась, когда опухоль на груди выросла до таких размеров, что стало сложно не обращать на нее внимания. Она лечила. Пыталась. И я пыталась, пусть дар был слабеньким, как искорка. Я помню, как накрывала больную мамину грудь ладонями, пытаясь спрятать то темное и злое, что внутри. А оно пило, пило силы…
Из меня.
Из мамы.
Она умерла в старой больничке, тихо и как-то спокойно, словно у меня действительно вышло забрать её боль. И доктор, седой, с бородкою, долго выпытывал, вправду ли у меня родни нет.
Никакой.
Может, тетка или дядька, или бабка…
А я отвечала, что нету, что только мама. В больничке меня оставили на неделю. Карантин или еще что-то там, уже не знаю, что он написал в бумагах, но на похороны мамы я попала.
Сила отползла, обняла, уже не удушая, успокаивая.
Хотя все одно больно, но сейчас эта боль – моя. И выдержу. Я сильная.
Потом был детский дом. И доктор напоследок сказал:
– Дар у тебя слабый, но ежели с умом, то и искру в костерок раздуть можно. На от, – и сунул сшитые листочки. – Тренируйся.
Листочки оказались старою, печатанною на слепой машинке, инструкцией по развитию способностей. Не хочу сказать, что была я очень умной, скорее наоборот, но когда брала эти листочки в руки, вспоминалась мама.
– Вырастешь, в люди выйдешь, – говорила она тихим голосом. И я, стиснув зубы, повторяла упражнения. Снова. И снова… и снова.
В детдоме было плохо.
Нет, не скажу, что меня кто-то обижал.
Ольга Валерьевна, им ведавшая, была женщиной весьма строгих правил. И спуску не давала никому, ни нам, ни персоналу. А потому кормили нас сытно, одевали тепло, учить учили.
Только…
Я долго не могла привыкнуть. К распорядку, который един для всех. К столовой с серыми стенами и плакатами. Длинным столам. Раздаче.
Одинаковым платьям.
Ощущению, что еще немного и ты потеряешься среди собственных отражений.
Дар спасал. И занятия. И наверное, эффект от них имелся, если в классе шестом, после ежегодного медосмотра, меня вызвали к директрисе. И она уже, строгая и сухая, казавшаяся нам всем равнодушной, поглядела на меня поверх очков.
– Что ж, Ласточкина, рада тебе сообщить, – голос у Ольги Валерьевны тоже был каким-то безликим, словно механическим. – Что уровень дара достаточен для перевода в заведение для одаренных. И если ты согласна, я подготовлю документы.
Тогда мне вдруг стало страшно.