Пирог с крапивой и золой (страница 13)
Магда бы нашла чем нам заняться. Пусть даже и со скукой на хорошеньком лице со вздернутым носом. Она умеет.
Юлию я бы не позвала.
Но я бы не написала и слова про этот день, если бы мне на глаза не попалась вывеска: «Нога судьбы».
Мне вдруг стало интересно – почему нога? Всегда говорят о руке. Даже как‑то обидно стало от чужой ошибки. Это чувство было таким сильным, что я даже решилась войти. И с порога заявила хозяину – кудрявому турку, – что в названии его магазина ошибка. Он усмехнулся и пустил мне в лицо густое облако вишневого дыма. Я закашлялась, и это помогло опомниться – я в чужом доме и вдруг диктую, как правильно, а как нет. Невежливо.
Турок пофыркал, но, кажется, не обиделся. Он предложил мне осмотреться. Черная шелковая кисть на его феске покачивалась, как стрелка метронома. Турок сказал, что в его волшебной пещере – так он назвал свою тесную лавку – я смогу найти сокровище себе по вкусу. И, может быть, оно изменит мою жизнь.
Не знаю, говорил ли он, адресуя слова исключительно мне, или это были его коронные фразы, но в тот момент я почувствовала, как пересыхают губы. Как будто кто‑то открыл колдовскую книгу и прочел в ней мое имя.
Турок позволил мне самой гулять среди столов, заваленных удивительными безделушками. Там были опахала из павлиньих перьев, и белесый корень в темном настое, и эмалевые глаза, и вазы, полные стеклянных колокольчиков, восковые цветы, фарфоровые диски с иероглифами, растрепанные свитки рисовой бумаги – оранжевые, алые, желтые. Слишком сумрачной казалась моя жизнь на фоне этих ярких вещиц. Я чувствовала себя вороватой служанкой.
Пока не увидела вещь, которая, казалось, ждала только меня.
Прямоугольник соснового дерева в янтарных разводах. Коричневые готические буквы. Алфавит. Луна и солнце. Знаки планет. Нет и да. Здравствуй и прощай.
Я словно нашла давно утраченное. Мудрого друга, который скажет мне, что правильно в этом непростом мире, а что нет. И сердце с круглой дырой по центру. Кто сказал, что дыра – это пустота, лишенная смысла? Может, это окно, в котором я увижу ответы на все вопросы.
В той лавке я задала их много. И над многими хозяин лавки смеялся. Не со зла, я так и не уловила в его голосе фальши. Ему просто было весело.
Потом меня нашел дедушка. Он не стал спорить. Он не любит это дело, хватает споров по работе. Он просто купил то, чего пожелала моя душенька.
То, во что было бы занятно играть всем девочкам.
То, к чему я прикипела в считаные мгновения.
Доску Уиджа для общения с духами.
Магда
4 октября 1925 г.
Дни шли в тревожном ожидании новостей о пропавшей. Нам неоткуда было получить известия, кроме как от наставниц или приходящих из деревни работников. Но первые следили, чтобы мы не болтали с последними. Исчезновение Юлии обрастало фантастическими подробностями, от которых мне становилось только хуже.
Пансион – герметичная система, в нее мало что проникает извне, но, проникнув, искажается. А то, что оказывается вне его стен и законов… Мне сложно предположить. Мы не затворницы, дважды, а некоторые и трижды, в году отправляемся домой: на Рождество, на Пасху и летние каникулы. Но между этими водоразделами мы принадлежим «Блаженной Иоанне» безраздельно.
Только раз я покидала территорию пансиона без наставницы и одноклассниц. И то утро стало для меня очень важным.
Юлия нарушила главное правило принадлежности – она вырвалась. Или кто‑то вырвал ее с корнем.
Ее родители приехали на следующий день. Я видела их издали, с высоты лестничного пролета. Тихие, блеклые, пожилые. Юлия была их цветочком. Вторым, последним.
Нет, не была! Никто не знает наверняка, но как перестать думать о ней в прошедшем времени?
Юлины родители осмотрели ее комнату. Говорят, она мало что взяла с собой. Будто бежала в спешке, прихватив только минимум одежды. Мать Юлии плакала, ее утешали девочки, наставницы, директриса, ее супруг.
Все образуется, говорили они. Ее скоро найдут.
От этих слов пробирает дрожь и что‑то мутное поднимается с самого дна.
Я не смогла там находиться, будто меня терзала совесть. Но ведь я ничего не делала! Это только из-за того, что Юлия никогда мне не нравилась.
Бывают такие люди. В них нет обаяния, нет такта. Все, что они делают, пронизано какой‑то неприязнью к миру вокруг, от которой становится тошно. Они будто распространяют в воздухе отраву, и все, чего касается их придирчивое внимание, тут же обретает привкус пепла.
Я много раз думала, что, если бы не дружба с Данутой – болезненная, неравная, – лишней в нашей компании стала бы именно Юлия. Но все случилось так, как случилось.
Поиски продолжались – это все, что нам было известно. Пан следователь приезжал еще раз, на этот раз он осматривал сам пансион: чердак, котельную, все служебные помещения. Поговаривали, что он был даже в заколоченной комнате, в которой не бывал никто из учениц, кроме Каси. Позже тем днем я ходила проверить и убедилась, что никто не прикасался ни к доскам, ни к навесному замку. Наша Дверь осталась такой же, как и три года назад.
Без моей папки с вырезками мне стало гораздо тяжелей сосредоточиться на занятиях и подготовке к экзаменам. Промучившись пару дней, я обратилась к пани Новак и попросила выписать для меня газет, чтобы там рассказывалось про университет и про экспедиции его выпускников. Она ничуть не удивилась и обещала помочь.
– Но с одним условием, Магдалена, – добавила она строго. – Перестань отлынивать от походов в костел. Я вижу, как ты мрачнеешь день ото дня. Облегчи душу, послушай ксендза. И поверь мне, я это говорю не только как наставница из «Блаженной Иоанны». Я беспокоюсь. Иногда вера оказывается последним, но самым надежным утешением в беде.
Не могла же я сказать, что перестала ходить на воскресные службы не из-за потери веры? Я и не верила никогда толком, но была хорошей девочкой и держалась правил. Держала себя в рамках. Мне пришлось согласиться.
В то утро, когда я в одиночестве покинула пансион, я шла именно в костел. Тогда это и правда показалось мне последним выходом. Назад я возвращалась уже не одна.
Рассветает все поздней, и на воскресную службу мы плетемся затемно. Полуголый лес обступает нашу тропу, туман стелется у самых корней и обвивает лодыжки влажными пальцами. Каменные плиты тропы почти белые, вытертые множеством башмаков. Они будто светятся, и я стараюсь смотреть только на них. Не в лес, где может быть Юлия, не на лица идущих рядом.
Стараюсь не думать о том, куда стану девать глаза, когда мы окажемся в костеле.
Поравнявшись со мной, Данута сует мне в руку записку. Сминаю ее, не читая, прячу в карман.
– Не будь такой черствой, – притворно вздыхает Данка. – Ты ведь так ждала этого дня, что не могла уснуть. Плакала в подушку, Магдочка? Глазки опять красные.
Слова царапают горло, но я сжимаю зубы.
Я действительно ужасно сплю. Просыпаюсь каждые полчаса со свинцовой головой, пытаясь выпутаться из обрывков кошмаров. В них костры с зеленым пламенем и хруст веток в темноте. В них Кася и Юлия. Части их тел. И черная Дверь с узором из ладоней, месяца и крапивного листа.
В моей голове живет столько мерзких образов, которые перетекают один в другой, сплетаются и расплетаются, как водяные черви, что мне не до терзаний, о которых говорит Данута. Они оставили меня первыми.
Скорей бы завести новую папку. И растить из нее, как из семечка, мою новую жизнь, мою надежду.
Лес становится реже, и мы выходим к деревне. Ее, как и особняк пансиона, война обошла стороной, и выглядела она вполне уютно. Открыточная пастораль: белые домики с палисадами, широкими дорогами и белым же костелом. Оградка кладбища за ним тоже выглядела на удивление мирно и покойно.
Мы поднимаемся на крыльцо последними – все жители поселка уже сидят на скамьях внутри. Ксендз приветствует каждого на входе. Я не поднимаю глаз, но старик все равно узнает меня.
Он начинает какую‑то неловкую ветхозаветную аллегорию, не договаривает до конца и тяжко вздыхает.
Киваю послушно, вхожу под священные своды. Здесь всегда тяжело дышать. В костеле стоит запах промерзшей пыли, сырой древесины и известки. Здесь прохладно в любое время года, но осенью это точно не ощущается как благословение.
Когда‑то здесь было красиво. Говорили, костел был построен на деньги первого хозяина особняка. Как и половина деревни. Но время шло, здание ветшало, и его поддерживали без прежней щедрости. Теперь здесь было очень скромно. Ксендз выдавал это за достоинство.
Единственным украшением была деревянная статуя Мадонны с молитвенно сложенными руками.
Устраиваясь на жесткой скамье, я вытаскиваю из кармана пальто псалтырь в сафьяновой обложке, и на пол падает смятая бумажка. Записка Дануты. Поддаюсь секундному искушению и все же разворачиваю ее. Три слова:
Я не поднимаю головы, но чувствую, что что‑то не так. Голос ксендза, слабый, дребезжащий, тонет в шелесте пансионерок. Не звенит колокольчик служки, который должен привлекать внимание паствы к проповеди. Слышу раздраженное шиканье наставниц, но это не помогает. Зажмуриваюсь, и перешептывания обращаются шорохом хитиновых крыльев. В висках стучит. Я не хочу знать, что случилось, я не хочу слышать!
Кажется, я даже задерживаю дыхание, но от этого становится только хуже.
– Магда! – Ко мне оборачивается пани Новак, которая сидит на ряд ближе к алтарю. – Ты вся бледная! Посмотри на меня!
Я поднимаю отяжелевшую голову и вижу, как, поворачиваясь, мелькает в бледном свете ее кольцо. И пустое место у алтаря. Теперь я понимаю каждое слово, порхающее над рядами скамей.
Вскакиваю на ноги и бегу наружу как можно скорее.
Меня окликают, но я не оборачиваюсь. Едва успеваю спуститься с невысокого крыльца костела, как меня скручивает первая судорога. Я ничего не ела со вчерашнего вечера, поэтому сплевываю горькую желчь и едва удерживаюсь на ногах. Меня трясет мелкой дрожью, колени подламываются, и я упираюсь в них ладонями.
Холодный воздух обжигает легкие, будто до этого момента я долго погружалась под воду и вдруг вынырнула. Я дышу с усилием, будто через тонкую соломинку. Из оцепенения меня выводит ощущение руки на моей спине.
Я оборачиваюсь и вижу белое хищное лицо пани Ковальской:
– Магдалена, как понимать вашу выходку?
Я снова сплевываю желчь со слюной, и она отдергивает руку, будто может испачкаться.
– Мне стало дурно от духоты. – Губы еле слушаются. – Я выбежала, чтобы не запачкать пол в костеле.
– Это я вижу, – брезгливо щурится директриса. – Я имею в виду, как мне истолковывать ваше самочувствие? Репутация пансиона не выдержит еще одного удара.
– Я невинна. – Мне бы хотелось, чтобы это не прозвучало как стон. – Если не верите, я согласна показаться врачу.
Пани Ковальская долго сверлит меня испытующим взглядом, но только сухо кивает:
– Что ж. Поверю вам в последний раз. Вы знаете, чем рискуете.
Она наконец снисходит до того, чтобы помочь мне выпрямиться.
– Думаю, нам лучше возвратиться в пансион. Я велю пану Лозинскому дать вам укрепляющее средство.
Какое‑то время мы идем молча. Лес уже не кажется ни мрачным, ни таинственным. Может, это из-за солнечного света, а может, из-за пани Ковальской, близкое присутствие которой делает все вокруг рациональным.
– Это правда, о чем все говорили во время службы? – Я больше не могу гонять эти мысли в опустевшей голове, мне нужно услышать их наяву.
Пани Ковальская косится на меня недовольно:
– Пока это только версия. Пан следователь не хотел, чтобы девочки знали, но это все равно стало бы явным.
– Когда он пропал?
– Тот служка? – Дама-горностай готова оскалиться. – Вечером, накануне. Пан следователь разыскивает обоих. Но гарантий, что их найдут вместе, нет.
Она лжет. Юлия сбежала не одна.