Человек недостойный (страница 3)

Страница 3

Но это не более чем незначительный случай. По-моему, человеческая жизнь изобилует поистине великолепными примерами вот именно что явной, яркой, безмятежной нечестности – люди обманывают, и тем не менее, как ни странно, нисколько не ранят этим один другого и, похоже, даже не замечают обманов. Впрочем, эти взаимные обманы меня не особенно прельщают. Своим шутовством я с утра до вечера морочу людям головы. Не скажу, чтобы я был поборником праведности в ее хрестоматийном виде. Мне трудно понять, как в атмосфере взаимного обмана люди могут вести явную, яркую, безмятежную жизнь или умудряться сохранять уверенность в себе. Ведь этой премудростью люди со мной не поделились. Если бы я знал ее, я, наверное, не угождал бы им так отчаянно. Не противоборствовал бы человеческой жизни, не испытывал бы такие адовы муки по ночам. Словом, мне кажется, что даже на преступление прислуги, которое я должен был возненавидеть, я никому не пожаловался не потому, что не верил людям, и, уж конечно, не из христианских принципов, а потому, что эти люди решительно отгородились от Ёдзо, то есть от меня, скорлупой доверия. Даже в действиях родителей я порой видел нечто совершенно недоступное моему пониманию.

Еще об одном обстоятельстве я тоже никому не говорил: меня не покидало ощущение, что многие женщины чутьем улавливают исходящий от меня запах обособленности, и в том числе по этой причине в последующие годы они так или иначе пользовались мной в своих интересах.

В общем, потому-то я и был для женщин тем, кто не станет афишировать тайную любовь.

Вторая тетрадь

У моря, так близко к волнам, что почти на самом берегу, стояло в ряд не меньше двадцати довольно больших деревьев горной сакуры с черными стволами, на которых к началу учебного года появлялась клейкая коричневатая молодая листва, потом распускалось на фоне морской синевы цветочное великолепие, спустя некоторое время начиналась «цветочная метель», лепестки опадали в море, украшая его поверхность, и держались на воде, пока волны не выносили их обратно на песчаный берег к сакурам, – вот как выглядел двор одной средней школы в Тохоку, куда я, почти не готовясь к вступительным экзаменам, каким-то образом благополучно был принят. Так что сакура цвела, изображенная и на кокарде форменной фуражки, и на пуговицах формы этой школы.

Как раз неподалеку находился дом, где я жил, а также дом одного из наших дальних родственников – одна из причин, по которой отец выбрал для меня школу с сакурой у моря. Дом, куда меня взяли на попечение, стоял так близко к школе, что я успевал на занятия, даже когда уже слышался звонок на утреннее собрание, и хотя был довольно ленивым учеником, все же изо дня в день завоевывал популярность в классе своим привычным шутовством.

Впервые с самого рождения я жил, что называется, на чужбине, и здесь мне было гораздо уютнее, чем на родине. Можно было бы объяснить это тем, что к тому времени я усовершенствовался в своем шутовстве и, чтобы обводить людей вокруг пальца, мне не требовалось прилагать столько усилий, как прежде; с другой стороны, разница между притворством перед родней и перед чужими людьми, у себя на родине и где-либо еще неоспоримо существует хоть для гения, хоть для божественного младенца Иисуса. Труднее всего актеру выступать в театре родного города и в особенности – в комнате, где собралась вся его родня: в этом случае даже прославленная знаменитость едва ли сумеет блеснуть талантом. Но я играл и в таких условиях. Причем довольно-таки успешно. Маловероятно, чтобы такой опытный притворщик оплошал, играя вдали от дома.

Страх перед человеческими существами по-прежнему корчился у меня в глубине души, пожалуй, со временем усилившись, однако мое шутовство в самом деле выглядело так естественно, что я постоянно смешил класс, и даже преподаватель, который сетовал, что, если бы не Ёдзо Оба, то есть я, класс был бы просто замечательным, тоже посмеивался в ладонь. Мне без труда удавалось вызвать взрывы хохота даже у приставленного к нашей школе офицера, рявкающего громовым голосом.

И как раз когда я уже вздохнул было с облегчением, считая, что сумел надежно скрыть свое истинное «я», мне нанесли неожиданный удар в спину. Как водится, в спину меня ударил самый тщедушный парень в классе, с зеленовато-бледным одутловатым лицом, в кителе явно с плеча кого-то из старших, с рукавами длинными, как у принца Сётоку, плохо успевающий на уроках, до идиотизма простоватый вечный зритель на занятиях строевой подготовкой и гимнастикой. Неудивительно, что я не сознавал необходимости остерегаться его.

Однажды на гимнастике этот учащийся – его фамилию я не помню, а звали его Такэити – так вот, Такэити, как обычно, просто смотрел, а нам велели упражняться на турнике. Намеренно изобразив на лице всю серьезность, какую только мог, я с криком ринулся на перекладину турника, промахнулся, пролетел под ней, будто прыгал в длину, и с глухим стуком бухнулся задницей в песок. Неудача эта была целиком и полностью умышленной. Добившись общего взрыва хохота, я с кислой миной поднялся и пока отряхивал штаны от песка, подошедший Такэити легонько толкнул меня в спину и вполголоса пробормотал:

– Понарошку. Это понарошку.

Меня передернуло. Совершенно непредвиденно для меня умышленность моего фиаско разгадал не кто-нибудь, а Такэити. Казалось, мир перед моими глазами вмиг охватило бушующее адское пламя. Невероятных усилий стоило мне сдержать истошный визг, признак, что я теряю рассудок.

Последовали дни моего страха и тревоги.

На первый взгляд я все так же смешил всех вокруг своим жалким шутовством, но время от времени у меня вырывался мучительный вздох, ведь что бы я ни делал, Такэити видел меня насквозь, и я не сомневался, что вскоре он начнет распускать слухи, и тогда наверняка узнают все остальные, а при этой мысли меня бросало в липкий пот, я бессмысленно озирался по сторонам диким взглядом безумца. Если бы я мог, я установил бы за Такэити круглосуточное наблюдение, не сводил бы с него глаз ни утром, ни днем, ни ночью, чтобы ни в коем случае не допустить разглашения тайны. Так что я гадал, как поступить: все время увиваться вокруг него, прилагая все старания, чтобы убедить его, что мое шутовство – это не «понарошку», как выразился он, а выходит само собой, и, если повезет, стать с ним закадычными друзьями, а если это окажется совершенно невозможным, останется лишь молиться о его смерти. Характерно, что мысли убить его у меня даже не возникало. У меня ни разу не появлялось желания кого-нибудь убить, сколько бы раз за свою жизнь я ни хотел, чтобы убили меня. Просто потому, что я считал, что доставлю этим радость ужасному противнику.

Стараясь расположить к себе Такэити, я начал с того, что нацепил елейную улыбку лжехристианина, слегка приобнимал его за костлявые плечи, склонял к нему голову, мурлыкающим медоточивым голосом то и дело зазывал его в гости в дом, где в то время жил, но всякий раз вместо ответа он лишь недоуменно таращился на меня.

Однажды, кажется, в начале лета, когда уроки уже кончились, внезапно хлынул ливень, другие ученики забеспокоились о том, как будут добираться домой, а я, поскольку жил совсем рядом, знал, что преспокойно добегу, и уже собирался выскочить из школы, как вдруг заметил за шкафчиками для обуви удрученного Такэити. Подойдя, я пообещал отдать ему зонт, потянул за руку, увидев, что он колеблется, и мы вместе побежали под дождем к дому, где я попросил тетушку просушить оба наших кителя, а сам наконец сумел заманить Такэити наверх, к себе в комнату.

В том доме жили моя тетушка в возрасте за пятьдесят, ее старшая дочь лет тридцати, рослая, болезненная с виду, в очках (когда-то она жила в другом доме вместе с мужем, но с тех пор разошлась и вернулась к родителям. Как и все домашние, я звал ее «Анеса»), и младшая Сэттян, похожая на вчерашнюю выпускницу школы, в отличие от сестры, невысокая и круглолицая, – вот и вся семья, основной доход которой приносили не выставленные на продажу в магазине на нижнем этаже немногочисленные канцелярские принадлежности и товары для спорта, а сдача комнат в пяти или шести «длинных домах», построенных покойным главой семьи.

– Уши болят, – сказал Такэити, застыв на месте. – Когда под дождь попадаю, больно.

Осмотрев его уши, я обнаружил, что они жутко гноятся. Казалось, гной вот-вот потечет из ушей.

– Плохи дела. Вот и болят, – выказал я преувеличенное изумление. – Ты уж прости, что я вытащил тебя под дождь, – после этого по-женски ласкового извинения я сходил вниз за ватой и спиртом и принялся старательно прочищать уши Такэити, лежащего головой у меня на коленях. Как и следовало ожидать, Такэити не усмотрел в моем поступке ни лицемерия, ни злого умысла.

– Слушай, на тебя женщины точно западут, – лежа на моих коленях, как на подушке, безграмотно польстил он.

Однако Такэити, вероятно, был даже не в состоянии осознать, каким ужасным, демоническим пророчеством стали его слова, в чем я убедился в последующие годы. «Запасть на кого-либо», «быть тем, на кого запали» – в этих словах чувствуется нечто до ужаса низменное, балаганное и безусловно самодовольное: стоит только этим словам показать свое страшное лицо, – не важно, в насколько серьезной обстановке, – и храм уныния рушится, не оставляя ничего, кроме ощущения пустоты и безликости, однако, как ни странно, сокрушения этого храма удается избежать, если заменить вульгарное «морока, когда на тебя западают» более-менее литературным «неловко, когда в тебя влюбляются».

Такэити по-дурацки польстил мне, сказав, что женщины будут западать на меня, когда я взял на себя труд избавить его от гноя в ушах, и в то время я лишь покраснел и улыбнулся, не сказав в ответ ни слова, но на самом деле смутно предчувствовал, о чем речь. Однако изъясняться в таких выражениях в обстановке, возникшей под влиянием настолько пошлых слов, как «запасть на кого-либо», – значит выдать нелепость чувства, недостойного даже юнца из ракуго, а я определенно не ощущал фарсового самодовольства того рода, на которое указывает фраза «смутно предчувствовал».

Людей женского пола мне понять гораздо труднее, чем мужского. В нашей семье женщин было больше, чем мужчин, среди родни насчитывалось больше девочек, вдобавок имелись еще развратницы-служанки, так что, думаю, можно без преувеличения сказать, что с самого детства я общался и играл почти исключительно с женским полом, и тем не менее рядом с ним у меня возникало ощущение ходьбы по тонкому льду. Даже строить догадки не удавалось. В состоянии полной растерянности я ошибался, попадая по живому, в ответ бывал сильно ранен, и опять-таки, в отличие от ран, нанесенных мужчинами, эти причиняли острую боль и неудобство, подобно внутренним кровотечениям, и заживали гораздо дольше и труднее.

Женщина то влечет к себе, то отталкивает; когда рядом есть другие люди – обходится со мной жестоко, когда рядом никого нет – крепко обнимает; ее сон глубок, как смерть, и неизвестно, может, для того она и живет, чтобы спать, – на основании этих и множества других наблюдений о женщинах, которые я делал с самого детства, я решил, что, хотя они и кажутся такими же людьми, как мужчины, на самом деле это совершенно иные существа, но именно эти загадочные и коварные создания, как ни странно, присматривали за мной. Применительно ко мне такие выражения, как «тот, на кого запали», равно как и «тот, в кого влюбились», совершенно неуместны – вероятно, действительности точнее соответствовали бы слова «тот, за кем присматривают».

Женщины чувствуют себя в присутствии шута гораздо свободнее мужчин. Когда я паясничал, мужской гогот продолжался не бесконечно, и я, зная, что если увлекусь, то комедия, которую я ломаю, провалится, всегда старался остановиться вовремя, не заигравшись, а женщины не знали меры, сколько бы ни продолжались мои выходки, требовали новых, и я от их нескончаемых «вызовов на бис» выбивался из сил. Смеялись они в самом деле много. Можно сказать, что, как правило, женщинам свойственно объедаться удовольствиями гораздо больше, чем мужчинам.

В доме, где приютили меня, пока я учился в средней школе, и старшая, и младшая дочери наведывались ко мне в комнату на втором этаже каждую свободную минуту, и всякий раз я чуть не подскакивал от испуга, услышав: «Занимаешься?» – с улыбкой закрывал книгу: «Нет. Знаешь, сегодня в школе учитель географии Конбо…» – и продолжал без запинки рассказывать какую-нибудь забавную историю, ничуть не смешившую меня самого.

– Ё-тян, надень-ка очки, – как-то вечером сказала младшая, Сэттян, вместе с сестрой явившись ко мне в комнату развлекаться и настойчиво требуя от меня потешать их.

– Зачем?

– Надень, не ломайся. Возьми вон у Анесы, – произнесла она грубоватым приказным тоном, каким обычно обращалась ко мне.