Мир без Стругацких (страница 2)
Мир, описанный ранним Шаламовым, – мир сильных поступков, коммунистических идеалов, равенства и справедливости. Он полон конфликтов, кровавых битв и нравственных противоречий. Космонавты, их женщины, их наставники и даже твердолобые чинуши из Ракетного бюро не являют собой чёрно-белые фигуры: они действуют по своей воле и порой принимают решения, идущие вразрез с этикой и идеологией. Неудивительно, что у подростков романы пользовались успехом.
После пражских событий, сопряжённых с трагическими обстоятельствами личной жизни, Шаламов разочаровался в коммунистической идеологии. Его поздние произведения полны безысходности, уныния и тяжёлого скептицизма. Возможно, прогрессирующее заболевание мозга сказывалось на литературных способностях и манере изложения автора.
Шаламов определял себя как наследника Грина, Беляева и Казанцева. Он черпал вдохновение в российской фантастике 1930-х годов. Он старался видеть человека в любом герое, даже в анекдотической фигуре бюрократа или буржуя, на примерах объяснял читателю: «Из всех решений выбирай самое доброе». Стремление писателя к звёздам окрыляло не одно поколение советских юношей – недаром в поясе астероидов кружит астероид Шаламов, а на Луне появился кратер Шаламова. Писатель заложил основу фантастики «ближнего прицела», и молодёжь по сей день отдаёт должное нестареющим увлекательным романам.
Варлам Шаламов. Страна Уран
День сорок третий
Угри колыхались в мутной посверкивающей воде. Они не брали наши жалкие корки – изредка трогали их губами и брезгливо отбрасывали. Возможно, угрям нравилось человеческое тепло – стоило рудокопу прийти на край мелкого озерца, как они подплывали вплотную к берегу.
Будь мы голодны, без труда ловили бы рыб руками. Но кормили здесь щедро – консервы, масло, густой и сытный суп из хлореллы. Хлеб в столовой лежал на подносах грудами, новички в первые дни набрасывались на него как звери. Потом аппетит пропадал.
Урановые рудники – скверное место. Они съедают человека за пару лет. Из зэков один Агеев, бывший тяжеловес, разменял шесть и божился, что дотянет до конца срока. Десять лет без права переписки… Куда там. Кожа боксёра уже серебрилась, ногти блестели, из угла рта тянулась струйка тёмной слюны. Месяц, другой – а потом больничка, тонкие простыни, сладкая каша. И ледяная яма, отрытая экскаватором за отвалами.
Охранников и инженеров отсылали домой раз в полгода, вместе с транспортами руды. Не все поднимались на борт своими ногами – диспрозиевой пыли плевать, кто носит мундир, кто – робу. Рудокопы глумливо свистели вслед носилкам.
Больше всего нам не хватало земного неба. Под серыми куполами никогда не гас тусклый электрический свет. Снаружи на чёрном фоне сияли россыпи звёзд, пять белёсых полос пересекали простор, проплывали поочерёдно разноцветные луны. Ни солнца, ни туч: один леденящий холод, пробивающий даже скафандры наружки. А ещё силуэты вышек, горбы машин и серебряная пороша вокруг шахт.
Прогуливаться по территории разрешалось. Любителей пощекотать нервы тормозили электрическими разрядами у самой проволоки. Остальные прыгали вдоль терриконов, кидались булыжниками в скалу, дразнили ленивых рыб. Старожилы выкладывали из камней фантастические узоры и рушили их, чтобы собрать заново. Новички глазели на ледяные пейзажи. Бежать не пытался никто. Куда убежишь с Урана?
Мой сосед, бывший второй секретарь Зимин, мечтал искупить вину. Отыскать богатые залежи или братьев по разуму, раскрыть заговор «социально далёких», самолично спасти от обвала начальника приисков, энергичного татарина Файзуллина. Вина за Зиминым числилась невеликая – пара взяток, анекдоты в курилке, цитаты из мятежника Баркова и джазовые пластинки в качестве неопровержимой улики. Но кто-то сильно невзлюбил легкомысленного партийца. Дело, сулившее малый срок, обернулось бессрочной командировкой в немыслимо отдалённые места.
Поначалу секретарь храбрился. Пробовал выпускать стенгазету и делать политинформацию. Побыл стахановцем, вырабатывая по полторы нормы плана. Попытался войти в доверие к руководству. И зарыдал в нужнике, увидав, что мочится серебристой струёй. Вскоре его перевели из шахты на просушку концентрата, затем отправили к хлорелловым бакам. Теперь неуклюжий седой старик подметал коридоры в жилом отсеке. По неписаным правилам, пока доходяга работал, его не трогали.
По вечерам, когда я ворочался на узкой койке, пытаясь поудобней пристроить ноющие кости, Зимин не давал мне покоя назойливой болтовнёй. Он шептал и шептал – как добудет секретный план рудников, как отыщет затерянный город из льда и стекла, как найдёт друзу чёрных алмазов – и прощай, зона! А в Москве у него всё схвачено, ляжет в кремлёвку, попьёт таблеток и заживёт по-людски.
Я не разочаровывал доходягу. Моя койка стояла последней в длинном ряду, соседа слева у меня не было. А Зимин не пытался копаться в моих пожитках, не шерудил ночами под одеялом, не храпел и не лез в душу. Пусть надеется, пока может.
Мои надежды были более практического свойства – как можно долее отложить отправку в шахты. «Губит не маленькая пайка, а большая», как твердил сосед по бараку в Мальдяке, старый эсер Скирюк. Ещё в тюрьме мне сломали рёбра, имитировать кровохарканье не составило сложности. И уже второй месяц я подвизался санитаром за всё при больничке. Стриг и брил тех, кто ещё сохранил волосы, разносил еду, собирал утки, кормил с ложечки, подворовывал витамины и таблетки от радиации. Писал под диктовку письма, обещая непременно переправить их на Землю, – и складывал эти письма на стол начальника колонии.
Мне не делалось стыдно: доходяги умирали счастливыми. А я жил. Не заглядывал далеко – лишний день, лишняя неделя, а там и весна. «Умри ты сегодня, а я завтра» – не лучший принцип, но толика правды в нём есть. А чистеньких в зоне не водится.
По сравнению с лагерями в Сибири жизнь на Уране выглядела вполне сносной – не считая точки невозвращения. Не приходилось терпеть компанию «социально близких», мёрзнуть в метель, страдать от побоев, голода или сибирских вшей. «Королевой материка» называл белую вошь мой товарищ по карагандинскому ИТЛ. Хороший был мужик, добрый, нежадный, хотя и еврей. Доброта его и сгубила – вступился за мальчика, получил заточку в бок, и кранты. Я же вышел… чтобы спустя пять лет снова сесть, теперь уже насовсем.
Прошлое давно растаяло, словно кусок сахара в стакане слабого чая. Школа, физический кабинет, неугомонные семиклассники, усаженные берёзами улицы Вологды. Жена, сын, квартирка в немецком доме, настоящая печь, на которой зимой подсушивали сухарики, заунывный баян за одной стенкой и сумасшедшая старушенция за другой.
Тайная подруга, возлюбленная, к которой крался дворами, тратил часы ради нескольких безумных минут близости… Я не помнил ни лиц, ни имён, только родинку на плече, похожую на шерстяного жучка, и яблочный запах пота.
Слава богу, родные отреклись сразу.
День шестьдесят второй
Каждый новый день в колонии походил на предыдущий, размеренность успокаивала. По праздникам показывали кино в столовой, в мае и декабре встречали звездолёты, в Новый год и на Первомай не работали. В октябре становилось чуть-чуть теплее, счастливчики находили на скалах фиолетовые ворсинки мха и любовались на них как японцы на сакуру. Озерцо с угрями мутнело, там заводились мальки, сверкающие и проворные. Из-за них и случилось несчастье.
Громогласного капитана Собесского поутру нашли в тёмной воде кверху брюхом. Если верить следам, оттаял краешек берега, рыхлый лёд не выдержал тяжести человека в скафандре. Или (чего нельзя исключать) его подтолкнули сзади. Жестокость капитана в Караганде никого бы не удивила, но здешние зэки привыкли к деликатному обращению. И не любили, когда их тыкали в зубы, суля технически невозможные в урановых рудниках вещи.
Когда злой как чёрт товарищ начальник в компании преданных вертухаев явился к пруду, бездыханный Собесский мок уже пару часов. Скафандр сумели зацепить тросом и вытянули на берег. Личное оружие, партбилет и портфель со всеми ключами остались глубоко под водой на серебристом илистом дне.
Водолазного оборудования в колонии не водилось. Спустить озеро не представлялось возможным. Спустить на дно человека значило похоронить его – вода разъедала сочленения скафандра за считаные минуты, облучение убивало чуть медленней, но без промаха. Однако другого выхода начальник колонии не нашёл.
Файзуллин собрал всех, вытряхнул спящих с коек, снял шахтёров со смены раньше времени. Выстроил по периметру на плацу и объявил хриплым голосом, что заключённый, который достанет партбилет и портфель со дна озера, будет представлен на прошение об амнистии как искупивший вину.
Мы не успели удержать Зимина. Да и никто бы не удержал. Доходяга рванулся вперёд, расталкивая соседей: я! я! возьмите меня! Начальник колонии брезгливо оглядел зэка – справится ли? Впрочем, других желающих не нашлось.
Я наблюдал исподтишка, как моему соседу выдали скафандр первого срока, блестящий от машинного масла, как прикрепили к талии трос, к шлему фонарь, к перчаткам щуп и клещи. Зимин бесстрашно шагнул к краю, мне почудилось, что за плексигласовым окошком я вижу беззубую улыбку. Чистый спартанец…
Двое охранников обступили катушку и начали разматывать трос. Облачённая в блестящий металл фигура тяжело вошла в воду. Угри тут же облепили скафандр, отчаянно пытаясь согреться. Зимин отмахивался от них, потом резким движением провалился на глубину. Мы ждали в молчании, только Файзуллин бранился шёпотом, транслятор искажал его хриплый голос. Минута, полторы, две с половиной. Три и семнадцать секунд. Есть!
Трос дёрнулся – раз! Раз! Охранники натужно провернули катушку, Файзуллин собственноручно помог Зимину выкарабкаться на берег и принял драгоценные находки.
– Хвалю! Молодец! Герой!
– Служу Советскому Союзу!..
У Зимина хватило сил дойти до больнички на своих ногах. Ещё три дня он сопротивлялся, харкал диспрозиевой пылью, порывался куда-то бежать с койки. На четвёртый позвал меня и попросил написать прощальное письмо жене Аленьке. Я отнекивался, уговаривал потерпеть немного – мол, оправишься, на ноги встанешь и домой полетишь, старик. А Зимин лишь посмотрел на меня и мотнул головой – нет, не полечу.
Письмо легло на стол к товарищу Файзуллину. Поднимаясь к начальнику, я раз десять вообразил себе, как прошу перевода в шахту или на геологоразведочные работы. Но смелости не хватило – впереди ещё пара лет жизни, и провести их лучше в безопасности и тепле. Не с моим послужным списком чирикать из тёплого места.
Товарищ начальник сдержал поспешное обещание. Зимин вернулся домой, пусть и не так, как рассчитывал. Серый пепел в консервной банке долетел до Земли, побывал в ненадёжных руках и однажды всё-таки оказался в земле на холеных грядках кратовской дачи.
…Я забыл его быстрее, чем ожидал.
День сто восемнадцатый
Поэт умирал. Бессильные кисти рук лежали на груди, россыпь веснушек на тонкой коже казалась пылью. Он не чувствовал боли или страданий, одну глухую усталость. Открыть глаза, протянуть руку, вспомнить строчку Овидия или Плиния – тяжело или невозможно. Серые сны проносились и отступали, электрический свет раздражал глаза, простыня давила на кожу, словно чугунная. На простыне сидел кот.
Врач сюда не заглядывал, санитары не тревожили умирающих. Смерть от пыли не имела лечения. Серые тела по утрам протирали влажными тряпками, в пересохшие рты заливали сладкую кашу и мутный чай. Здесь не случалось ни воровства, ни драк, ни побегов – только медленное, поступательное движение в небытие. Отсюда не выходили своими ногами – лишь на носилках, покрытых застиранной простынёй.