Мир без Стругацких (страница 3)
Последнее чувство, которое осталось в сонной душе поэта, – настырный стыд. Он надеялся быть услышанным, сделав лагерь своей трибуной. Оказалось, никакого внимания суд не привлёк, писем в защиту писать не стали и заграничных корреспондентов на подмогу не выслали. Пламенная защитница Фрида внезапно скончалась от заражения крови. Старая королева уснула в Комарово, и золотой свет утра не смог её добудиться. Художница собрала пожитки, перетянула шарфом большой живот и навсегда ушла из мансарды.
Стихи на рудниках оказались бесполезным умением. На первых порах товарищи по бараку, хлебнув запретного чифиря, убеждали: рыжий, читай! Жарь про эту… наместника сестрицу! На «мя» есть рифмы, давай! Прихлёбывали чёрный напиток, хлюпали, чавкали кислым хлебом, восхищённо бранились и тут же приделывали непристойные окончания к строчкам. Поэт огрызался, орал, пробовал даже лезть в драку. Неделя в карцере вразумила его отказаться от чтений и споров. Чёрная пустыня дальнего космоса подарила лишь горсть рассыпанных по полям строк, ледовитых метафор и яростных злых созвучий.
Единственным собеседником, заслуживающим внимания, оказался невзрачный любитель античной литературы. Тонкий эстет смаковал греческие эпиграммы и отсылки к Арбитру, цитировал Апулея и нежную Сафо. Стихи приводили любителя в бурный восторг, он записывал строчки с голоса и клял завистников из Союза писателей – такой поэт погибает!
Потом эстета засекли выходящим из кабинета Файзуллина в неподходящее время и сделали выводы. Стучали на рудниках многие, однако попадались не все. Спустя несколько дней любителя античности нашли в удалённом штреке избитым и изувеченным. К сожалению рудокопов, он выжил. Но пока стукач, хрипя и отплёвываясь, отлёживался в палате, поэт от греха подальше утопил в озере свою единственную тетрадь. Ничего отвратительней, чем поэма о дальнем космосе на столе у толстого вертухая, вообразить было нельзя.
Работа ненадолго отвлекла его от улья мёртвых стихов. Важность серой пыли, сформованной в кубики наподобие детских, доходила до сознания всех рудокопов, от последнего доходяги до начальника приисков. Из диспрозиевого сплава делали оболочку реакторов для звездолётов и планетарных станций. Без смертоносного металла страна не могла двигаться дальше. Рудники стали делом государственной важности. Жаль, что желающих рискнуть здоровьем и мужской силой находилось немного – ни деньги, ни слава не убеждали людей грузиться в тёмные трюмы и отправляться в неведомое мимо колючей звёздной неправды.
Даже на Марсе колонистов до сих пор поселилось немного, что ж говорить о недружелюбных просторах Урана? Уголовников сюда не слали – лишь «социально близких», тех, кто готов отдать государству остатки размолотой в прах жизни.
Поэт трудился истово, вкладывал последние силы в грязный лёд стен, дробил камень с упорством дождевого червя. И сгорел меньше чем за год – пыль съела его лёгкие, наполнила кости, осушила болтливый рот. Средь бела дня свалился в столовой, закашлял кровью, срочно вызванный врач глянул на серебристую кожу и скорбно развёл руками. Везенье и здесь улыбнулось поэту – он умирал быстро и тихо, не тревожил ни охранников, ни соседей. Мог часами лежать и слушать, сколько хрипов на разные голоса поёт в истерзанных лёгких.
Врачи не знали секрета, а поэт не спешил делиться. Рыжий кот приходил к нему, сворачивался на одеяле, мурлыкал, вибрируя тёплым толстеньким телом. Кошачья песня унимала страдания, навевала сладкие сны, полные несбыточных воспоминаний. Боль сдавала позиции и не успевала вернуться.
Тьма становилась всё ближе, играла серебряными сполохами, сгущалась и вновь серела. Поэт двигался тьме навстречу, насвистывая «Лили Марлен», рыжий кот крался рядом. Потом чёрные врата распахнулись, и ласковые бестелесные руки приняли то, что когда-то называлось надеждой русской поэзии. Время вышло.
…Я удивился, когда обмывал мертвеца: к тонким пальцам пристало несколько рыжих шерстинок, на груди проступили штрихи царапин. Но животных, как и женщин, на станции не появлялось. Ни разу.
День двухсотый
Смена кончилась раньше обычного – у машины заело бур. Рудокопы, собачась между собой, разошлись по баракам. Ледяной ветер, трое суток трепавший вышки, утих. Горизонт пустел – как вчера и месяц назад, и рядовой Семеняка отчаянно скучал. На посту не полагалось ни переговариваться с зэками, ни болтать с соседями по караулу, ни кидаться камушками в пятна мёрзлого мха. Даже зевалось в скафандре невкусно.
Утомлённый караулом Семеняка топтался с ноги на ногу, без нужды проверял электрокарабин, пересчитывал прутья решётки и полоски света на небе. Луны ползли одна за другой невыносимо медленно. Наушники барахлили, в ушах стоял хрип и треск. Ещё час оставался до окончания караула, ещё месяц и четырнадцать дней до дембеля. Прилетит голубой корабль, откроет шлюзы и заберёт его домой, под Воронеж, к братьям, отцу и невесте Машеньке…
Редкий счастливчик, рядовой Семеняка легче прочих переносил дыхание серой пыли. Врач колонии, могучий старик Вовси, недоумевал: год прошёл, а лёгкие как у космонавта и кровь переливать можно. За отдельную мзду он уговорил солдата сдать плазму, надеясь, что это поможет кому-то из доходяг.
Увы, старик ошибся. А Семеняка зафрахтовался на третий срок – и наконец-то устал от службы. Он ссорился с товарищами по оружию, пихал под рёбра ленивых зэков, выменивал шоколад на самогон, пробовал курить огуречную ботву из оранжереи. И скучал до чёртиков. Служи Семеняка в Сибири, получилось бы подкупить сговорчивую бабу, выклянчить увольнительную или отколошматить случайного доходягу. На Уране оставалось лишь пялиться в горизонт.
Поэтому одуревший от тоски рядовой и нарушил устав. Углядев разноцветные сполохи за ледяными зубцами, он не стал докладывать старшим по званию или жать на багряную кнопку тревоги. Неуклюже спустился по лестнице и отправился разбираться, что за непорядок учинила планета.
Огоньки подмигивали рядовому Семеняке, то играя на остром зубце скалы, то скрываясь в глухой тени, то позволяя рядовому приблизиться, то отсверкивая в колее вездехода, то бликуя в матовом стекле шлема. Однажды они погасли. Ошарашенный Семеняка оглянулся по сторонам и увидел прожектора на мачтах над прииском – отошёл он уже порядочно. Хватятся, оштрафуют, а то и на гауптвахту отправят или в больничку покойников обмывать. Скрипнув тугими галошами, Семеняка развернулся было назад – но огоньки снова вспыхнули.
Пятна света играли на гранях кубиков, тяжёлых и гладких, не иначе сворованных с рудника. Существо, похожее на чешуйчатого осьминога, жонглировало диспрозием, качало маленькой головой и издавало еле слышные звуки. Мокрая чешуя отдавала болотной зеленью, многосуставные пальцы ловко подбрасывали и ловили кубики.
– Эй ты… вы… стой! Не положено! Прекратить, кому говорю!
Электрический разряд ударил в лёд, разлетелись острые брызги. Существо даже не вздрогнуло, повернулось и поползло себе дальше, оглядываясь на глупого человека. Кубики сияли всеми цветами радуги – на один такой кубик прииск трудился день. Врёшь, не уйдёшь!
– Стоять! – проблеял Семеняка и рванулся вслед за нелепым жонглёром. – Стрелять буду! Стой, враг народа, кому говорят, стой!
…Его нашли в последний момент. Кислород заканчивался, но упорный рядовой всё ещё полз, не разбирая маршрута. Карабин он утратил где-то в ледяных скалах, помятый скафандр выглядел так, словно солдата сбросили в пропасть, а потом долго били ногами. Резиновая прокладка удержала воздух внутри, однако пережитое не прошло бесследно. Рядовой Семеняка, прежде наглый силач, сделался труслив до икоты, прятался по углам, нёс околёсицу и к службе стал полностью непригоден. Его оставили при больничке – помогать санитарам.
Я говорил с ним, пытаясь вычислить – что из увиденного глупым солдатом являлось вымыслом больного мозга, лишённого кислорода, а что случилось на самом деле. Семеняка не путался в показаниях, но в какой-то момент замолкал и начинал плакать.
– Оно красивое, понимаешь ты, вредитель? Как луна в ночном – встаёт над рекой белая-белая, и лошади ржут хором, и птахи из кустов отвечают – фьюить, фьюить. Как весенним утром девка тебе, никчемушному, улыбается. Как медаль «За отвагу» у деда на гимнастёрке! Ай, что я тебе рассказываю – всё равно не поймёшь…
День двести восьмидесятый
Незваные гости явились вслед за восходом Титании, самой крупной из лун Урана. Зэки проснулись от воя сирен и заметались в панике. Промчался слух, будто в купол попал астероид и с минуты на минуту помещения разгерметизируются. Люди дрались за скафандры, забыв, что защиты хватит на всех, орали, кричали, плакали. Все знали, что скоро умрут, но никто не спешил расставаться с жизнью.
А покойникам было всё равно. Неуклюжие трупы поднялись из отвала, проломили периметр и ввалились в лагерь, словно к себе домой. Впрочем, другого дома у мёртвых не оставалось. Тела их совершенно не разложились, только волосы и ресницы поросли фиолетовым, светящимся в темноте мхом да глаза сделались сплошь белёсыми, с кристалликами льда вместо зрачков.
Агрессивными мертвецы не выглядели, ни убивать людей, ни вредить им не торопились. Некоторые проявляли несвойственное им при жизни трудолюбие – складывали в ровные кубы горы шлака, разбирали попорченные инструменты, сметали серую пыль в кучи и ссыпали в оцинкованный бак. Ни дать ни взять зэки, только кислород и еду переводить не нужно. Товарищ Файзуллин уже нацелился отправить на Землю депешу о неожиданной перековке мёртвых товарищей, но решил повременить. И правильно сделал.
В большинстве своём мертвецы бесцельно бродили по территории. Они жались к теплу, как угри из мутного озерца, обступали людей и начинали бормотать жалобы на неведомом языке. Иногда прорывались слова и фразы, но от них делалось лишь страшнее. Рыжеволосый мёртвый поэт забрался на вышку и выкрикивал оттуда сорванным голосом:
Увечны они, горбаты,
Гóлодны, полуодеты,
Глаза их полны заката,
Сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
Вспыхивают зарницы,
Звёзды встают над ними…[1]
Закончить он не успел – товарищ Файзуллин подал электрический ток на вышку, и мертвец свалился вниз кучей зловонного мяса. Покойники облепили тело как мухи, стремясь урвать хоть толику неживого тепла.
Зэки, не сговариваясь, заявили, что отказываются выходить на работу. Кто смелый, пусть тот сам и целуется с мертвяками, а мы пока жить хотим. Угроза расстрелом выглядела неубедительно – в большинстве своём рудокопы не отработали расчётного срока, а пушечное мясо на планету поставляли по графику. Охранники поддержали рудокопов – мол, в уставе написано про живых, а на могильщиков они не подписывались. Ни угрозы, ни посулы не помогли – люди садились на нары, сцепляясь локтями, и выходить не желали.
От отчаяния Файзуллин пустил ток по периметру. Время от времени кто-то из мертвецов натыкался на проволоку, таращился на обугленную кожу и ковылял дальше. Здесь помогла бы парочка огнемётов или картечь. Но на Уране порох отказывался гореть. А держать контур под напряжением круглосуточно не хватало мощностей станции.
Заледенелые покойники между тем вытаптывали во льду тропы, выстраивались в колонны и шествовали как пилигримы по Сантьяго ди Компостела. Разноцветные огоньки играли на смёрзшихся волосах, обвивали тела гирляндами – от такого веселья мороз пробегал по коже. Иногда мёртвые пели хором, гнусаво выводя гимн отечеству и притопывая в такт. Заслышав мерзкие вопли, Файзуллин приходил в неистовство и метался по кабинету, круша мебель.
Время шло, зэки бездействовали, охранники мрачно пили в казарме. Дело пахло бунтом. Отчаявшийся Файзуллин пообещал звонок домой тому зэку, кто сумеет изгнать покойников. Тотчас нашёлся умелец – Миша Орбелиани, бывший химик из МГУ. Он затребовал лабораторию, двух помощников и реактивы, включая канистру спирта.