Роза (страница 5)
– Вот так переиграешь во все игры, и что остаётся?
Я вдруг к ней расположился, даже её длинные тонкие руки показались мне удивительно милыми, а ведь прежде я находил нецеломудренным их выражение. Я вспомнил, что мне про неё рассказывали на этих днях. Был один человек, по имени Йенс-Детород. Когда Эдварда была маленькая, он работал у Мака за харчи, потом он переселился в рыбачий посёлок, женился, запил и впал в нищету. Жена от него уехала на Лофотены, да там и осталась, детей у него не было – у Йенса-Деторода. Несколько дней тому назад он пришёл к Эдварде и стал перед нею – стоит и молчит, как большой пёс. И Эдварда пристроила его к одному делу в Сирилунне и окрестностях – он должен был продавать кости. Он обходил те немногие дома, где ели мясо, забирал кости, приносил их в лавку и задорого продавал; а потом их отправляли на юг и перемалывали в муку. Так что все кости в Сирилунне проходили через его руки. Мак посмеивался, что он должен платить бешеные деньги за кости от собственных туш, но он не спорил, не такой человек был Мак, чтобы шум поднимать. Так же точно поступали к Йенсу-Детороду и кости с кухни Хартвигсена. Чудеса, да и только! Но Йенс-Детород всё принимал как должное, он и слушать не хотел об отказе. Он огребал немалые денежки, в первый же раз, как продал кости, смог купить себе одежду, и Эдварда сама ему отпускала товар в лавке и сама производила расчёты. А потом она нашла этому Йенсу-Детороду крышу над головой, сперва в каморке при людской вместе со старым Фредриком Мензой, который лежал прикованный к постели, а потом ещё удобней, отдельно его поместила на чердаке.
И я вспомнил про этот случай и подумал, что баронесса умеет быть дельной и сообразительной. А сейчас она загрустила. Я стал говорить, что есть счастье в том, чтобы радовать других, радовать детей, близких.
Она остановилась.
– Счастье? Вот уж нет! – сказала она с вызовом.
И она наморщила брови, ещё немного подумала и пошла дальше. Немного погодя она вдруг ускоряет шаг, сходит с дороги и бросается на траву. Я иду за нею следом и останавливаюсь рядом.
Снова она сказала:
– Счастлива! Вот уж нет. Если бы вдруг привалило мне счастье, я бы смотрела и смотрела на него во все глаза – до того бы оно показалось мне незнакомо. Нет-нет. Бывает, конечно, выпадет иная минутка лучше других. Кто спорит.
– То-то и оно, – сказал я. И вдруг я увидел, что на лбу у неё пролегли морщины горя и возраста, сейчас она не рисовалась, она совсем забыла о своём лице, и у неё отвисла нижняя губа. Юность её давно миновала.
– Там в лесу жил когда-то один охотник, – снова заговорила она и ткнула куда-то вдаль пальцем. – Его звали Глан. Вы слыхали?
– Да.
– Да. Был такой. Совсем молодой человек, Томас Глан его звали. Бывало, я слышу выстрел и думаю – не выстрелить ли в ответ, и я выходила к нему навстречу. Да, о чём это я? О Глане? В иные минутки мне с ним было до того хорошо, в жизни больше так никогда не бывало. Вот поди ж ты. И как я была в него влюблена, о, весь мир исчезал, когда он приходил. Я помню одного человека, – как он ходил! У него была густая борода, он был как зверь, и вот, бывало, он остановится на ходу, среди шага, и вслушивается, а потом идёт дальше. И он носил одежду из кожи.
– Это он и был?
– Да.
– Как хотел бы я, чтобы вы мне всё рассказали.
– Столько лет уж прошло, неужто люди ещё не забыли? Я и сама-то почти забыла, так только вдруг вспомню, с тех пор как вернулась домой и брожу по знакомым местам. Вот и сегодня нашло. Но он был как зверь, и я без памяти была в него влюблена, он был такой ласковый и большой. Он, верно, питался оленьим мхом. Дыханье его иной раз пахло, как у оленя. И ведь он в меня был тоже влюблён, я теперь вспоминаю. Однажды он пришёл ко мне в распахнутой рубашке, и у него была такая заросшая грудь. «Как луг, на который тянет прилечь!» – подумала я, ведь я совсем была молодая. Несколько раз я целовала его, и тут уж я знаю, что в жизни своей никогда ничего такого я не испытывала. А однажды он шёл по дороге, и я смотрела на него, и как тихо он шёл, и он тоже неотрывно смотрел на меня, и глаза его проникали в меня, и что-то сладкое переливалось во мне, и он подошёл, и, сама не знаю как, я очутилась в его объятьях. Ах, я ведь и замужем была, и всякое такое, но ничего подобного я не помню. Он был прекрасен. Иной раз он принаряжался, завязывал галстук, сущий ребёнок, но чаще он забывал про галстук и оставлял его в своей сторожке. Но всё равно он был прекрасен, и он ни в чём не знал удержу. Тут жил один доктор, и этот доктор был хромой, так вот Глан прострелил себе ногу, чтобы не быть лучше доктора. У него был пёс, его звали Эзоп, и Глан его застрелил и труп Эзопа послал той… ну, кого он любил. Ни в чём, ни в чём он не знал удержу. Да, но он не был Богом, нет – зверь, вот кто он был. Глан? Вот именно – восхитительный зверь.
– Но вы и сейчас ещё его любите. Так мне кажется.
– Нет. Люблю? Не знаю, что вам и сказать. Я не часто его вспоминаю, не то чтобы всё время я о нём думала. К тому же он умер, говорят, так что уж хотя бы поэтому… Нет. Но теперь мне кажется, что тогда было так хорошо. Иной раз я будто не шла, я будто летела над землей, и никогда больше меня так не бросало в дрожь. Мы под конец будто с ума сошли оба, так он был прекрасен. Как-то раз я пекла печенье, а он подошёл снаружи к окну и на меня смотрел. Я уже смесила тесто, раскатала его и нарезала ножом на кусочки, и я показала ему нож и сказала: «Не лучше ли обоим нам умереть?» – «Да, – сказал он, – пойдём со мною вместе в мою сторожку, и там мы умрём!». Я помыла руки и пошла с ним в его сторожку. Тотчас он принялся наводить порядок, и умываться, и чиститься. Ах, но я уже передумала, и я всё так и сказала ему, нет, я не могла умереть. И сразу он согласился, что нам и без того хорошо, но я-то видела, как он огорчился, ведь он мне поверил. Потом уж он винился, что по простоте своей не понял шутки. Часто было в нём что-то прямо-таки идиотское, и это так меня трогало. Я думала про себя: его же во что угодно можно вовлечь, и он смолчит, его можно сделать великим грешником, и он смолчит, а то он вдруг делался зорким, ясновидящим, он всё видел насквозь. О, тут уж ничего не оставалось от его простоты, он делался прозорливым и острым. Вот, кстати, я вспомнила. В лесу росла одна рябина, необыкновенно высокая и стройная. Глан часто заглядывался на эту рябину и обращал моё внимание на то, какая она высокая и прямая, он был в неё прямо-таки влюблён. И как-то я решила его помучить, сделать ему больно, и подговорила одного человека подпилить рябину под корень со всех сторон, она едва держалась. На другой день приходит Глан и говорит: «Пойдём со мною в лес!». И я пошла. Он показывает мне рябину и говорит: «Это низость!». – «Раз это низость, не иначе как сделала её женщина», – сказала я. Я вовсе не старалась отвести от себя подозрение, о, я даже нарочно его навлекала! «Нет, это сделано очень сильной и глупой левой рукой», – ответил он. Он всё по зазубринам понял. Тут я испугалась, ведь он говорил правду. «Ну, значит, это сделал левша», – говорю я. А Глан отвечает: «Нет, слишком уж грубая работа. Это сделал кто-то, кто хотел выдать себя за левшу, или кто-то, у кого сейчас повреждена правая рука!». И тут я поняла, что тому, кого я подбила на это дело, несдобровать, у него и впрямь правая рука была подвязана, потому-то я и выбрала его себе в пособники, чтобы сбить с толку Глана. О, но Глан не дал сбить себя с толку, он нашёл того человека и его проучил. Ух! И ведь Глан действовал тоже одной рукой, он не мог пустить в ход две здоровые руки против того, у кого была только одна. Через несколько дней я об этом узнала, я пришла к Глану, и, чтобы его ещё больше задеть, я сказала: «А ведь это я сгубила вашу рябину!». Сказала так и ушла… Подумать только, как хорошо я всё это помню, вот ведь, вертится и вертится в голове, с ним шутки были плохи, он вдруг делался до того проницателен. А тот человек, мой пособник, он ещё жив, недавно он пришёл ко мне, его зовут Йенс-Детород.
– Вот как?
Баронесса вскинула на меня взгляд при этом моём коротеньком вопросе.
Я стоял и думал: да, она помогла Йенсу-Детороду пристроиться к месту, а он когда-то ей помог мучить Глана. Неужто она любит покойника – до ненависти, до жестокости и сейчас ещё пытается сделать ему больно? Или Глан жив и она не хочет расстаться со своей пыткой?
Я спросил:
– Так, может быть, Глан не умер?
– Не знаю, – ответила она. – Да нет, конечно, он умер. Он был такой переменчивый, на него влияла погода, и солнце, трава и месяц управляли его душой, с ним разговаривал ветер. Нет, он умер, он умер, и так это всё давно было, тому уже тысяча лет.
Баронесса поднялась и пошла обратно к мельнице. На неё было жалко смотреть. Она говорила сейчас совсем по-другому, она не усмехалась, не рисовалась, она грустно рассказывала. Я был рад, что так и не осмелился сесть рядом с ней на траву и все время её слушал стоя.
IX
Нет, Хартвигсену не пошло на пользу его возвышение в последние годы, он невесть что о себе вообразил. Будто только он и существует во всей округе, будто он здесь царь и Бог.
Он был жалок в своей этой глупости. Но прирождённая доброта не вовсе покинула его. Он отдал такое распоряжение Стену-Приказчику: «Если смотрителю маяка Шёнингу что понадобится в лавке, пиши, будто ошибкой, всё на мой счёт – Бенони Хартвича». Мне он объяснил напрямик, что без посредства смотрителя он не разбогател бы на серебряных копях и теперь хочет ему выказать свою признательность. Так же точно отпускал он все товары в кредит Арону из Хопана, человеку, который отдал ему эти горы за бесценок.
Всё так, да ведь смотритель Шёнинг ничего не желал брать в кредит. Приходя в лавку, он всегда держал наготове наличные.
Однажды Хартвигсен ему говорит:
– Если вам наш товар нужон, платить не надо!
Смотритель стоит, униженный, и смотрит по очереди на нас на всех.
Хартвигсен говорит:
– Скажите только, чтобы на меня записали!
Смотритель наконец отвечает:
– Ну, какой же это расчёт? И неужто я сам не могу расчесться за свою покупку?
Хартвигсену бы образумиться после такого ответа, но нет, он делается ещё глупей и наглей, он говорит:
– Да-да, но я просто хотел сделать доброе дело!
И тут уж смотритель стал смеяться над ним, он тряс седой головой и в конце концов даже сплюнул в сердцах, и Хартвигсен в ярости обозвал его идиотом и, хлопнув дверью, вышел из лавки.
И он не забыл смотрителю этого своего стыда, нет, он ходил и злился, хоть и говорил, что ему всё равно. «Вот и ты когда-нибудь загордишься и от меня откажешься», – говорил он Розе. И когда она качала головой и не желала вдаваться в этот предмет, он говорил оскорблённо: «Ну-ну, поступай как знаешь».
Вечером он любил порассказать нам о том, что совершил он за день, хоть, ей-богу, не о чем было и рассказывать. Он ходил туда-сюда, во всё вмешивался, отвлекал людей от дела, только чтобы напомнить им, кто их хозяин. Он сказал старшему мельнику, когда повстречал его на дороге:
– А я как раз к тебе собрался. Сегодня ты уж доставь нам столько муки, сколько сможешь!
Но ведь именно этим старший мельник ежедневно и занимался – перемалывал столько зерна, сколько мог.
– Будет сделано! – отвечал он, однако, со всею почтительностью.
– А то я с пристани иду, а там на нашем складе всего двадцать кулей, не больше! – говорит Хартвигсен.
Он сказал мне:
– Сейчас я – к сушильням, не хотите ли со мною?