Роза (страница 6)

Страница 6

Мы отправились туда, и Хартвигсен – знаток рыбы, хозяин! – задавал вопросы Арну-Сушильщику: «А ты соображаешь, что завтра вдруг дождь польёт и снова всю рыбу намочит! Если у тебя людей маловато, ты только слово скажи!». Арн на это ему ответил, что людей у него хватает, да вот солнца пока маловато, сушке завсегда своё время. И тут Хартвигсен говорит: «Да-да, я вот назначил рыбу сложить до жары». И хоть Арну-Сушильщику это известно не хуже него, он всплескивает руками, делает изумлённое лицо. И Хартвигсен ему толкует, что из года в год повелось рыбу укладывать и отправлять на юг до жары, так было прошлый год и все года. Да-да, и Арну-Сушильщику приходится все это выслушивать, куда денешься? А Хартвигсен идёт дальше со мною в горы и ворчит: «Хорошо этому Маку – стой себе за конторкой да циферки строчи, а кто за всем приглядит, всех проверит? Всё на мне. Даже жениться некогда».

Роза затихла и похорошела от спокойной жизни, часто она брала за руку Марту, вела её к детям баронессы и подолгу гуляла с ними в горах. В эти часы я оставался во всём доме один и мог предаться тому тайному занятию, о котором уже упоминал. Я закрывал двери и окна, чтобы заглушить все звуки. Каждые четверть часа я выбегал проверить, не идёт ли кто, а потом возвращался и углублялся в своё. О, Роза непременно должна первая всё узнать, я покуда даже писать ничего про это не буду.

Как она была искренна, как мила! Заметив, что Хартвигсен хочет держать в тайне наши уроки, она стала уходить из дому за покупками в лавку. Так же точно вела она себя по вечерам, когда мы болтали всякую всячину, она была дама воспитанная и снисходительно относилась к нашему вздору, она с тайной снисходительностью относилась к Хартвигсену, когда он был невозможен. А Хартвигсен такое молол! Раз он стал человеком влиятельным, он вовсе не трудился держать язык за зубами, если чего-то не понимал, но, напротив, пускался в такие разглагольствования, каких я в жизни не слыхивал. О, что за каша была у него в голове! Он рассуждал, например, о море житейском и самым неожиданным образом ввернул: «Лютер – да, уж это был великий корабль на море житейском. Я, конечно, не разбираюсь в подобных материях, но так я думаю в простоте души. А значится, и вера его была самая что ни на есть истинная вера!».

И что же могла на это ответить Роза? Что да, Лютер, мол, это такой человек! И даже бровью не повела.

И вот Хартвигсен вдруг объявил, что мне, верно, скоро придётся уехать.

Случилось это на другой день после того, как я вечером сидел на крыльце и разговаривал с Розой и Мартой, я даже больше разговаривал с Мартой. И тут домой возвращается Хартвигсен.

– Присаживайся к нам! – шутя говорит ему Роза. Но Хартвигсен проголодался, и он пошёл в комнаты.

Мы все трое последовали за ним. Кажется, Хартвигсен был в Сирилунне, и кто-то там, верно, его огорчил. После ужина он вдруг спрашивает у Розы:

– Ну, ты подумала про то, что лето почти истекло? И нам пора жениться, или как?

Роза бросила на меня отчаянный взгляд.

– А до студента это вовсе не касается, – сказал Хартвигсен.

Я улыбнулся, покачал головой, сказал: «Да-да», – и вышел. И оставался на крыльце, пока Хартвигсен сам не вышел, чтобы меня пригласить в дом. Роза сидела в столовой. Верно, она пыталась как-то загладить то обстоятельство, что меня выгнали за дверь, и обратила ко мне несколько слов:

– Мой отец ведь хотел, чтобы вы его навестили. Не забывайте об этом. Правда, сперва речь шла о том, чтобы вы меня проводили общинным лесом. Но всё же.

– Ага, – тут же сказал Хартвигсен, – ты, видно, собралась идти общинным лесом?

– Нет, – ответила она. – Я же осталась тут.

– А то ведь мне знать не мешает, – продолжал Хартвигсен в раздражении. – Но если что, ялик к вашим услугам. – И он глянул на меня великодушно.

– Нет, я предпочитаю ходить пешком, – ответил я.

Мы все говорили теперь спокойнее, но я-то прекрасно видел, что Хартвигсен так и следит, не скажу ли я чего лишнего. И я умолк. Кто-то, верно, наговорил ему на меня, почём знать!

Марта подошла ко мне с игрушкой, сунула её мне и сказала:

– Мой братец её всю разломал!

Я сложил игрушку и обещал завтра склеить, Роза подошла, наклонилась и тоже посмотрела, всё вместе длилось не более минуты, ну, может быть, Роза про игрушку сказала несколько слов. Но Хартвигсен вдруг вскочил и вышел за дверь.

Это было вечером. А наутро Хартвигсен явился и предложил мне уехать. «Да-да», – сказал я.

Но я же как раз начал новую картину, его постройки на фоне общинного леса, неужели он про это забыл?

– Тут дело такое, прислуга теперь будет у нас жить, и ей место нужно, – сказал Хартвигсен себе в оправдание.

Я принял это известие с лёгкостью, чтобы не возбудить в нём подозрений, но я очень огорчился.

– А картина? – спросил я.

– Вы её кончите, – отвечал Хартвигсен, утешенный тем, что у меня нет иной печали. – Само собой, вы должны её нарисовать.

Было это утром, а мне для моей картины требовалось предвечернее освещение, так что у меня оставалось несколько часов свободных. Я отправился в Сирилунн.

X

Баронесса мне говорит:

– Я так рада, что вы разговариваете с девочками и учите их уму-разуму.

– Скоро это кончится, – отвечаю я. – Я должен уехать.

Баронесса слегка вытягивает шею:

– Уехать? Вот как?

– Мне осталось только кончить картину, я кое-что пишу. А там я уеду.

– И куда же?

– У меня друг в Утвере, в округе Ос, к нему я и уеду.

– Друг? И он старше вас?

– Да, он на два года меня старше.

– Художник?

– Нет, он охотник. Он тоже студент. Мы будем странствовать вместе.

Баронесса ушла в глубокой задумчивости.

Вечером, когда я стоял и писал свою картину, баронесса пришла ко мне, и она со мной говорила и крепко ухватила мою судьбу своею рукой: она просила меня ни больше ни меньше, как переселиться к ней в Сирилунн и впредь быть её девочкам учителем и наставником.

Я не мог рисовать, кисть дрожала в моей руке, ведь по некоторым причинам я был рад остаться в здешних местах подольше, я даже тайком молился об этом Господу. Я попросил у баронессы позволения подумать, и она согласилась. Она сказала:

– А девочек покамест и учить ничему не надо, они ещё маленькие, вы только болтайте с ними да водите гулять. Ах, я об одном вас прошу – сделайте их лучше, чем я сама, они ведь такие ещё маленькие и милые! И вам, разумеется, будет положено хорошее жалованье.

Я мог бы тотчас ответить согласием, всё во мне пело от радости. Но вместо этого я сказал:

– Всё зависит от того, что скажет мой друг. Потому что тогда ведь наши планы не состоятся.

Баронесса оглядывается и говорит на прощание:

– Девочки только о вас и толкуют, они молятся за вас каждый вечер. Это они сами придумали за вас молиться. Да, сказала я, вы уж молитесь за него.

Баронесса пришла ко мне на другой день, и я решился. Неловко было важничать и набивать себе цену, и я почтительно заговорил первый и сразу сказал – да, я обдумал её лестное предложение и с благодарностью его принимаю.

Она протянула мне руку, и дело было слажено.

Отложив кисть в тот день, я пошёл в сарай Хартвигсена и там, в излюбленном своём уголке, я благодарил Бога за его милость. И весь вечер я молчал и думал свои думы. Я не хотел хвастаться и рассказывать Хартвигсену о моём переселении в Сирилунн, зато Мункену Вендту я написал, что судьбе было угодно привязать меня ещё на некоторое время к здешним местам.

Лишь несколько дней спустя, когда картина моя была уже готова, новость стала известна Хартвигсену от самого Мака. Хартвигсен вернулся из Сирилунна и сказал:

– Мак говорит, вы переселяетесь в Сирилунн?

Роза слушала, Марта слушала.

– Да, это правда, – ответил я.

– Ну-ну. Так-так.

Хартвигсен принялся за еду, и мы заговорили о всякой всячине, но я-то видел, что он только и думает о моём переселении. Роза молчала.

– А ведь она это ловко придумала, – вдруг говорит Хартвигсен про себя.

– О ком ты? – спрашивает Роза.

– О нашей прекрасной Эдварде. Э, да ладно, теперь уж всё одно.

Я думал: а ведь это баронесса настраивала Хартвигсена против меня; но если она старалась ради того, чтобы я сделался учителем и наставником девочек, так, быть может, это не столь уж и дурно с её стороны, право, не знаю. Но Хартвигсен выглядел одураченным. Он, верно, досадовал, что вот я переезжаю в дом Мака, вместо того чтоб оставаться у него, а может быть, его злило, что я буду жить у него под боком. Ведь всё равно я остаюсь рядом с Розой.

Я положил переехать на другое утро. Но мне ещё предстояло открыть Розе, чем я занимался в такой глубокой тайне. Она куда-то ушла с Мартой, возможно, даже нарочно, чтобы не быть дома, когда я уйду.

Я жду, и вот я вижу издали, как она идёт с девочкой, а мне уже нечего скрывать, нет, и я отворяю дверь, сажусь и, не оборачиваясь, делаю свою дело.

Роза и Марта входят, они замирают на пороге.

Я сижу и играю на фортепьяно. Играю я самое дивное из всего, что я знаю на свете, – Моцарта, сонату A-dur. И получается прекрасно, в меня будто вселилось то великое, благородное сердце, чтобы поддержать в трудную минуту. О, я так долго упражнялся, мне уже не стыдно, что меня слушает Роза, я ведь всё ждал, когда снова смогу хорошо играть. И утром я благодарил Бога за то, что играю теперь совсем неплохо. Меня научили игре на фортепьяно в моём милом доме, чему только там не научили меня, пока наш дом не распался и кров наш уже не мог меня укрывать! Deo gloria![7]

Я оборачиваюсь. Роза смотрит на меня во все глаза, она говорит:

– Так вы?.. Вы ещё и играете?

Я встал и признался ей, что тайком упражнялся в фортепианной игре. Если ей кажется, что игру мою можно слушать, я премного ей благодарен. Больше я ничего не сказал, я бы и не мог ничего толком выговорить от волнения. Но потом-то я сам был доволен, что не рассентиментальничался и не стал сообщать, что это, мол, мой прощальный привет. Я прошёл к себе и уложил вещи. Я дождался возвращения Хартвигсена.

– Да-да, я вовсе не собирался с вами расставаться, – сказал он. – У меня для вас ещё полно работы. Ну, да чего уж там.

Марта отвлекает его внимание, она говорит, что я играл на фортепьяно:

– Студент играл на фортепьяно.

– Как? Вы тоже играете?

И Роза отвечает:

– Уж он-то – он играет!

От этих её слов я испытал такую гордость, какой никогда ещё не испытывал ни от каких похвал, и я покинул дом Хартвигсена с преисполненным благодарностью сердцем. Ах, меня даже пошатывало от волнения, и я шёл, не разбирая дороги, хоть внимательно на неё смотрел.

И вот я пришёл в Сирилунн и там остался. Переселение мало что изменило в моей жизни, я гулял с девочками, рисовал для них, кое-что писал красками. А хозяйка моя, баронесса, уже не делала и не говорила ничего такого, что не пристало благовоспитанной даме, нет, ей-богу, ничего некрасивого или дурного она не делала. Правда, она сохранила привычку вдруг выгибать руки над головой и выглядывать из-под свода своих сомкнутых рук, и это удивительно красиво у неё получалось. А за столом она держалась прилично, разве что иногда поставит оба локтя на стол, когда отправляет кусок в рот или пьёт из чашки.

Я хотел написать интерьер гостиной в доме у Мака, вышла бы недурная вещица – один из серебряных амуров в углу, две гравюры над фортепиано. Но всё, что тут было, мало вдохновляло меня – только стакан с вином, который Роза забыла тогда на столе. Он снова стоял бы на солнце, рдяный и одинокий, стоял бы и медленно угасал.

Здесь, на ходком месте, было больше движения и жизни, чем в доме у Хартвигсена, объявлялись капитаны из чужих стран, когда буря загоняла их в гавань, среди них оказался однажды и русский капитан, и я кое-как по-французски с ним объяснялся. Непогода несколько дней держала его большой корабль у нашего берега, мы с баронессой побывали на борту, и капитан купил медвежьих и песцовых шкур у отца Розы.

[7] Слава Богу (лат.)