Пойте, неупокоенные, пойте (страница 8)

Страница 8

Три года назад я нюхнула и впервые увидела Гивена. Это была не первая моя дорожка, но Майкл тогда только сел в тюрьму. Я начала нюхать чаще; раз в пару дней я собирала порошок в дорожку и вдыхала его. Я знала, что мне нельзя: я была беременна. Но я отчаянно хотела почувствовать, как кокаин поднимается по носоглотке, быстро попадая в мозг и выжигая всю горечь и отчаяние, которые я испытывала из-за отсутствия Майкла. В первый раз мне явился Гивен, когда я была на вечеринке в Килле: мой брат просто появился там, без пулевых отверстий в груди или шее, целый и длинноногий, как всегда. Но без усмешки. Он был без рубашки, а его шея и лицо были красными, будто он только что бегал, но его грудь была неподвижной, как камень. Такой же неподвижной, как, верно, после того, как его застрелил кузен Майкла. Я подумала о маленьком лесе Мамы, о десяти деревьях, которые она сажала по все расширяющейся спирали на каждую его годовщину. Я глядела на Гивена, затаив дыхание. Буквально пожирала его глазами. Он пытался со мной заговорить, но я его не слышала, и его это все больше и больше раздражало. Он сидел на столе передо мной, прямо на зеркальной поверхности с коксом. Я не могла снюхать новую дорожку без того, чтобы не положить голову на колени Гивену, поэтому мы просто сидели так и смотрели друг на друга, причем я старалась никак не реагировать на происходящее, чтобы не показаться сумасшедшей друзьям, которые в это время подпевали кантри, лизались по углам, как подростки, и периодически выходили на улицу в ночь пьяными зигзагами, держась за руки. Гивен смотрел на меня так же, как в детстве, когда я сломала новую удочку, которую подарил Па: совершенно убийственным взглядом. Придя в себя, я буквально кинулась к своей машине. Дрожала так сильно, что с трудом смогла вставить ключ в замок зажигания. Гивен залез в машину, сел на пассажирское сиденье и посмотрел на меня с каменным лицом. Я брошу, – сказала я. – Все, завязываю, клянусь. Он доехал со мной до самого дома, и я оставила его сидеть на пассажирском сиденье, в приглушенном свете постепенно всходящего солнца. Я прокралась в мамину спальню и смотрела, как она спит. Протерла пыль с ее домашнего алтаря: четки, свисающие со стоящей в углу фигурки Девы Марии в окружении серо-голубых свечей, речных камней, трех высохших стеблей рогоза и одного батата. Увидев впервые Дарованного-не-Дарованного, я не рассказывала ей ничего.

Телефонный звонок родителям Майкла расскажет мне все, что мне нужно знать. Я могла бы просто поднять трубку, набрать номер и молиться, чтобы на звонок ответила мама Майкла. Это был бы наш пятый разговор, и я сказала бы: Здравствуйте, миссис Ладнер, не знаю, в курсе ли вы, но Майкл завтра выходит на волю, и мы с детьми и Мисти собираемся его забрать, так что вы не утруждайтесь, хорошо, мэм, до свидания. Но я совершенно не хочу, чтобы трубку взял Большой Джозеф – взял и сразу бросил после того, как я несколько секунд посижу на линии и подышу в микрофон, не говоря ни слова. Но тогда я, по крайней мере, знала бы, что, если я перезвоню, он наверняка даст трубку миссис Ладнер, чтобы та разобралась, кто это был: пранкер, коллектор, попавший не туда обыватель или черная шоколадка его сына Майкла. Но я не хочу всего этого – не хочу разговаривать с мамой Майкла неловкими урывками, не хочу терпеть глухое молчание Большого Джозефа. Вот почему я еду на север, в Килл, с галлонами воды, влажными салфетками, сумками с одеждой и спальными мешками в багажнике, чтобы просто оставить спешную записку в их почтовом ящике. Записку, в которой я сказала бы все то, что сказала бы им голосом в спешке. Без знаков препинания. С подписью: Леони.

Майкл никогда прежде со мной не разговаривал. Однажды во время обеденного перерыва в школе, через год после смерти Гивена, Майкл сел рядом со мной на траве, коснулся моей руки и сказал: Мне жаль, что мой двоюродный брат – сраный придурок. Я думала, что на этом все закончится. Что после этого извинения Майкл уйдет и больше никогда не станет со мной разговаривать. Но он не ушел. Он спросил, не хочу ли я пойти с ним на рыбалку через несколько недель. Я согласилась и вышла из дома через переднюю дверь. Больше не было необходимости прятаться – мои родители были поглощены скорбью. Пойманы в ее паутину, слепые как мухи. В первое наше с Майклом свидание мы пошли на пирс у пляжа со своими удочками; я держала удочку Гивена на вытянутых руках, как некое подношение. Мы разговаривали о наших семьях, о его отце. Он сказал: Он стар. Старый пень. И я сразу поняла, что он имеет в виду, без объяснений. Ему бы не понравилось, что я сейчас здесь с тобой и что этим вечером я тебя поцелую. Или, если вкратце: он считает, что черномазые есть черномазые.

И я проглотила эту желчь его отца и пропустила ее через себя, потому что отец – не сын, так я тогда подумала. Потому что, глядя на Майкла в кромешной темноте под навесом на краю пирса, я видела в нем тень Большого Джозефа; я могла взглянуть на его длинную шею и руки, его стройное мускулистое тело, тонкие ребра его грудной клетки и увидеть, как однажды годы размягчат его до сложения отца. Как он обрастет лишним весом и усядется в свое крупное тело, так же как дом усаживается в землю под собой. Мне приходилось напоминать себе: они – не одно и то же.

Майкл наклонился над нашими удочками, и его глаза меняли цвет, как горные облака на небе перед сильной бурей: темнейший синий, водянисто-серый, густой зеленый. Он был достаточно высок, чтобы, обнимая меня, опираться подбородком на мою макушку. Словно специально под мой рост. Потому что я хотела, чтобы Майкл целовал меня, потому что с первого момента, когда я увидела его идущим по траве к тому месту, где я сидела в тени столба со школьными вывесками, он и сам увидел меня. Увидел сквозь кожу цвета черного кофе, черные глаза, губы цвета сливы, увидел меня. Увидел одну сплошную ходячую рану, которой я была, и стал для меня целебной мазью.

Большой Джозеф и мать Майкла живут на вершине холма в низеньком загородном доме с белым сайдингом и зелеными наличниками. Дом кажется большим. У ворот стоят две машины – новые пикапы, которые ловят лучи солнца и отбрасывают их обратно в воздух, словно искря на изгибах. Один красный, другой белый. Три лошади бродят по разделенным участкам, прилегающим к дому, а во дворе суетится стая кур, периодически забегая под пикапы и исчезая из виду. Я прижимаюсь к обочине, останавливаюсь в нескольких футах от их почтового ящика; травянистая обочина довольно узкая, а за ней – канава глубиной минимум мне до бедра, так что приходится выйти из машины и идти пешком, просто подъехать и вставить записку внутрь не выйдет. Дождя не было уже несколько дней. Трава вокруг почтового ящика сухо хрустит у меня под ногами. Других машин на дороге нет. Они живут на севере Килла, тут нет ничего, кроме домов и трейлеров посреди огромных полей, это один большой тупик.

Закрывая дверцу почтового ящика, слышу гул, постепенно перерастающий в жужжание, а затем и в рычание, и наконец из-за дома появляется мужчина на огромной газонокосилке с крепкой стальной кабиной, дорогущей, размером с трактор. Она стоит столько же, сколько моя машина. Я бросаю записку в почтовый ящик. Мужчина подъезжает к северному краю пастбища, поворачивает налево и начинает двигаться в сторону дороги. Видимо, намеревается постричь весь двор целиком, проезжая длинными, ровными линиями.

Я тянусь за ручкой двери, открываю ее, и она визжит, скрипит металлом о металл.

– Черт.

Мужчина поднимает взгляд. Я залезаю в машину.

Газонокосилка ускоряется. Я поворачиваю ключ. Машина сбивчиво кашляет и глохнет. Я поворачиваю его обратно, смотрю на приборную панель так, словно могу заставить ее завестись долгим и пристальным взглядом. Может быть, стоило помолиться.

– Черт. Черт. Черт.

Я снова поворачиваю ключ. Двигатель ревет и заводится. Мужчина, который, как я теперь уже точно видела, и был Большим Джозефом, решил отказаться от своего изначального плана равномерно подстричь северную часть двора и теперь ехал по диагонали через весь двор, пытаясь добраться до меня и почтового ящика. Он указывает пальцем, я смотрю в том направлении и вижу прибитый к дереву в нескольких метрах от почтового ящика знак. “Посторонним вход воспрещен”.

Он ускоряется.

– Твою мать!

Я переключаю коробку в “драйв”, оглядываюсь назад и вижу приближающуюся машину, серый внедорожник. Страх поднимается к моим плечам, вверх по шее, бурлит в горле, мешая дышать. Я сама не знаю, чего так боюсь. Что он может сделать, кроме как обругать меня? Что он может сделать? Я не стою у его ворот. Разве обочины дорог не принадлежат округу? Но что-то в том, как быстро он газует на своей газонокосилке, как он указал на то дерево, как это дерево, испанский дуб, взмывает вверх и вбок и над дорогой своей густой кроной из темно-зеленых листьев и почти черных ветвей, как он движется ко мне, внушает мне мысли о насилии. Я нажимаю на газ и выруливаю на дорогу, машина позади меня тормозит и сигналит, но мне все равно. Коробка переключается на другую передачу с высоким стоном. Я разворачиваю машину и еду быстрее. Серый внедорожник съехал к воротам, но водитель машет рукой из окна, и Большой Джозеф проходит под деревом, останавливается у почтового ящика, от которого я только что сбежала, слезает с газонокосилки и идет к ящику. Он берет что-то с сиденья косилки – винтовку, которую он там держит для диких свиней, что копошатся в лесу, но сейчас эта винтовка не на них. На меня.

Проезжая мимо него, я высовываю левую руку из окна. Сжимаю кулак. Поднимаю средний палец. Я вижу своего брата на его последней фотографии, сделанной на его восемнадцатый день рождения: он опирается на кухонную стойку, а я подношу к его лицу его любимый пекановый торт со сладким картофелем, чтобы он задул свечи; его руки сложены на груди, улыбка его белоснежна на темном лице. Мы смеемся. Я так резко набираю скорость, что колеса проскальзывают и жгут резину, поднимая клубы дыма. Я надеюсь, что Большого Джозефа от этого прихватит астма. Чтоб он подавился.

Глава 3
Джоджо

На завтрак сегодня холодная козлятина с подливкой и рисом: хотя с моего дня рождения прошло уже два дня, кастрюля все еще была наполовину полна. Проснулся я из-за переступавшей через меня Леони. Через ее плечо была закинута сумка, и она тянула за собой Кайлу. Проснись, сказала Леони, не глядя на меня, хмурясь в ответ на нытье не желающей просыпаться Кайлы. Я встал, почистил зубы, надел спортивные шорты и футболку и вынес свою сумку к машине. У Леони была настоящая сумка, из хлопка и холщовой ткани, хоть и немного потрепанная и с торчащими по краям нитками. У меня был просто пластиковый пакет из магазина. Мне никогда не требовалась сумка для ночевок, так что Леони мне такую так и не купила. Это была наша первая поездка с ней на север, к тюрьме. Я хотел съесть козлятину горячей, разогреть ее в маленькой коричневой микроволновке, про которую Па все говорит, что она испускает рак в нашу еду, потому что эмаль на внутренней стороне отходит, как краска. Па никогда ничего в ней не греет, а Леони не хочет скидываться на новую. Только я поставил козлятину в микроволновку, Леони прошла мимо и сказала: У нас нет времени. Так что я положил остатки с моего дня рождения в пластиковую тарелку, тихо прокрался в комнату и поцеловал спящую Ма, которая бормотала что-то про младенцев и дергалась во сне; а потом вышел к машине. Па уже ждал нас. Похоже, он спал прямо в одежде, в накрахмаленных брюках хаки и рубашке с короткими рукавами на пуговицах, серо-коричневой, как и он сам. Он был того же цвета, что и небо, висевшее низко, как худой серебристый дуршлаг. Моросил дождь. Леони закинула свою сумку на заднее сиденье и решительной походкой вернулась в дом. Мисти возилась с радио, машина была уже на ходу. Па хмурился, глядя на меня, поэтому я остановился и стал переминаться с ноги на ногу, глядя на свои ноги. Мои баскетбольные кроссовки принадлежали на деле Майклу; эту старую пару на дюйм больше моего размера я как-то нашел забытой под кроватью Леони. Мне было все равно. Все-таки это были “джордансы”, так что я все равно их носил.

– Дальше по дороге может полить сильнее.

Я кивнул.

– Помнишь, как менять колесо? Проверять масло и охлаждающую жидкость?

Я снова кивнул. Па научил меня всему этому, когда мне было десять.

– Хорошо.