Джозеф Антон. Мемуары (страница 7)

Страница 7

Красное кресло было продано в 1965 году. Девять с половиной лет спустя, в октябре 1974-го, в дни предвыборной кампании он включил телевизор и ухватил самый конец выступления кандидата от крайне правого, расистского, фашистского, оголтело антииммигрантского Британского национального фронта. Титры на экране сообщали, что кандидата зовут Энтони Рид-Герберт. “Бред Герберт! – воскликнул он, пронзенный ужасной догадкой. – Боже мой, я породил нациста! ” В голове у него мгновенно сложилась стройная картинка: Бред Герберт, которого раскрутил на деньги коварный черножопый безбожник, через все свое изъязвленное отрочество к еще более изъязвленной зрелости пронес нежно лелеемую ненависть и сделался политиком-расистом, дабы отыграться на всех черножопых вне зависимости от того, пытаются те или не пытаются впарить кому-нибудь свое красное кресло. (Но точно ли это был то самый Бред Герберт? А вдруг их на свете двое? Нет, наверняка это и есть малютка П. Э. Ф., вряд ли кто еще.) На парламентских выборах 1977 года в избирательном округе Восточного Лестера за Бреда Герберта проголосовали 6 процентов пришедших на участки, 2967 человек. В августе 1977-го он баллотировался на довыборах в округе Ледивуд Бирмингема и показал третий результат, опередив кандидата от Либеральной партии. После этого, к счастью, на общенациональной политической сцене он больше замечен не был.

Меа culpa, думал продавец красного кресла. Меа maxima culpa[19]. Правдивое повествование о его школьных годах немыслимо без изрядной доли одиночества и, чуть меньшей, – тоски. Но столь же неизбежно на его образ ложится пятно потаенного неизгладимого преступления.

Во второй свой день в Кембридже он отправился на собрание первокурсников в столовой Кингз-колледжа, где впервые лицезрел великолепный, достойный гения Брунеллески купол, венчавший главу Ноэля Аннана. Ректор колледжа лорд Аннан, не человек, а раскатистый ренессансный собор, предстал пред ним, сверкая лысиной и ледяным взором. “Вас привели сюда три причины, – провозглашал полногубый ректор, – и причины эти следующие: интеллект, интеллект и еще раз интеллект!” Один за другим упруго выпрямились три пальца, по пальцу на каждую названную причину. Это был не единственный афоризм в запасе у ректора. “Самые важные познания вы вынесете не из лекционных аудиторий, не из библиотек и не из общения с научными руководителями, – с выражением вещал он, – а из поздних ночных посиделок, в ходе которых вы будете взаимно обогащать друг друга”.

Из дома в университет он уехал в самый разгар войны, бессмысленного индо-пакистанского конфликта, разразившегося в сентябре 1965 года. Яблоком раздора в очередной раз послужил Кашмир, за него пять недель шли бои, унесшие жизни без малого семи тысяч индийских солдат. В результате Индии достались семьсот квадратных миль пакистанской территории, а Пакистану – двести индийской. (В “Детях полуночи” именно во время этой войны погибла под бомбами почти вся семья Салима Синая.) В Лондоне он несколько дней прожил у дальних родственников в комнате без окон. Дозвониться до отца с матерью не получалось, а телеграммы из дома шли, как ему сказали, по три недели. Так и не дождавшись вестей от родных, он сел в поезд до Кембриджа и постарался заставить себя надеяться на лучшее. В Маркет-Хостел, общежитие первокурсников Королевского колледжа, он водворился с нелегким сердцем и неприятным предчувствием, что университетские годы выдадутся такими же безотрадными, как и проведенные в Рагби. Он умолял отца не посылать его в Кембридж, хотя был уже туда зачислен. Ему не хотелось, говорил он отцу, снова ехать в Англию, не хотелось провести еще несколько лет жизни в окружении ледяных неприветливых рыб. Ведь можно же – правда? – окончить университет на родине, среди более теплокровных существ. Но Анис, сам выпускник Кингз-колледжа, настоял на своем. И мало того, потом отец попытался заставить его сменить специализацию, поскольку считал, что глупо было бы угрохать три года на изучение истории. Он велел сыну – под угрозой, что иначе не станет платить за обучение, – попросить о переводе на экономический.

Придавленный тройным страхом – перед недружественной английской молодежью, экономической наукой и войной, – в первый свой день в Кингз-колледже он не нашел в себе сил подняться с постели. Он физически ощущал, что тело его отяжелело, будто сама сила земного притяжения стремилась удержать его в кровати. За день он не открыл нескольким визитерам, стучавшимся в дверь его комнаты, обставленной более или менее в духе скандинавского модерна. (В тот год у “Битлз” вышла пластинка Rubber Soul, и он целыми днями мурлыкал себе под нос Norwegian Wood.) Ближе к вечеру, однако, уж больно настойчивый стук заставил его встать. За дверью, сияя широченной итонской улыбкой и блистая рупертбруковским соломенным чубом, высился бесконечно приветливый “Ян Пилкингтон-Микса – я, знаете ли, наполовину поляк”, гостеприимный ангел, отворивший ему врата в будущее и на волне шумного дружелюбия увлекший его к новой жизнь.

Ян Пилкингтон-Микса, идеальный образчик выпускника английской привилегированной школы, на вид был неотличим от тварей, отравлявших ему жизнь в Рагби, но при этом показал себя милейшим молодым человеком, посланным в знак того, что отныне все будет складываться по-другому. По-другому оно все и сложилось; Кембридж исцелил большинство полученных в Рагби ран и открыл ему, что существуют разные Англии, в том числе и симпатичные, такие, где можно жить не хуже чем дома.

Так он избавился от первого тяготившего его бремени. Что касается угрозы со стороны экономической науки, то ее отвел от него другой ангел-привратник – заведующий учебной частью доктор Джон Броадбент, безграничного обаяния преподаватель английской литературы, который легко мог бы послужить (но не послужил) прообразом доктора Говарда Кэрка, сверхобщительного и нестрогого в вопросах морали героя романа Малкольма Брэдбери “Историческая личность”. Когда он с унылым видом сообщил доктору Броадбенту, что отец требует от него сменить специализацию, тот спросил: “А вам-то самому чего хочется?” Разумеется, заниматься экономикой ему не хотелось; он хотел изучать историю, и для этой цели ему была даже выделена стипендия. “Я все улажу”, – сказал доктор Броадбент и написал Анису Рушди письмо, в котором вежливо, но предельно четко объяснил: с точки зрения администрации, Салман не обладает достаточной подготовкой, чтобы приступить к изучению экономических дисциплин, и в случае, если он продолжит настаивать на своем, ему разумнее будет покинуть университет. Больше о занятиях экономикой Анис Рушди не заикался.

Третье бремя тоже вскоре спало у него с плеч. Война в Индостане закончилась, никто из тех, кто был ему дорог, не пострадал. И у него началась университетская жизнь.

Складывалась она вполне обычно: он завел друзей, потерял девственность, научился загадочной игре со спичками, которой забавлялись герои “Прошлым летом в Мариенбаде”, в день смерти Ивлина Во сыграл печальную партию в крокет с Э. М. Форстером[20], мало-помалу понял значение слова “Вьетнам”, был избран в члены “Рампы”[21], скромно примкнул к блистательному созвездию посвященных – Клайву Джеймсу, Робу Бакману, Джермейн Грир, смотрел, как на сцене крошечного клуба на улице Петти-Кьюри, в зале под штабом хунвейбинов, где торговали цитатниками председателя Мао, Джермейн исполняет свой коронный “Стриптиз монашки”, выдирается, выкручивается из рясы и остается в итоге в полном снаряжении аквалангиста. Еще он курил траву, видел, как приятель из комнаты напротив не пережил плохого кислотного трипа, а другой приятель окончательно спятил от наркотиков, через третьего приятеля познакомился с Капитаном Бифхартом[22] и участниками “Велвет андеграунд” – этот третий приятель умер вскоре после окончания университета; радовался моде на мини-юбки и полупрозрачные блузки; пописывал в студенческую газету “Универ” – недолго, пока редакция не отказалась от его услуг; играл в пьесах Брехта, Ионеско и Бена Джонсона; в компании будущего арт-критика лондонской “Таймс” без приглашения пробрался на Майский бал Тринити-колледжа, чтобы послушать, как Франсуаза Арди[23] споет Tons les gar gons et les filles, гимн мучительному ожиданию все не приходящей любви.

В послеуниверситетские годы он частенько рассказывал о своем кембриджском счастье, договорившись с самим собой не вспоминать, как часами плакал от невыносимого одиночества у себя в комнате, при том что прямо за окном блистала красотой капелла Кингз-колледжа (дело было в последний университетский год, когда он жил на первом этаже в крыле “S” главного здания колледжа, где из его комнаты открывался идеальный “роскошный вид”: готическая капелла, лужайка, река с лодками-плоскодонками). В тот последний год он возвратился в Кембридж после каникул в глубоком унынии. Заканчивалось лето 1967 года, Лето любви, когда те, кто отправлялся в Сан-Франциско, непременно должны были украсить волосы цветами. А он все лето проторчал в Лондоне и за все лето так никого и не полюбил. При этом, по чистой случайности, он очутился, как тогда говорили, “там, где все происходило”, – поселился в комнатке над самой модной в те дни точкой, бутиком “Бабуля путешествует”, который расположился на том конце Кингз-роуд, что ближе к Краю Света[24]. Жена Джона Леннона, Синтия, носила платья от “Бабули”.

Мик Джаггер, по слухам, тоже, бывало, надевал эти платья. Кембриджскому студенту и здесь приходилось учиться. Он перестал говорить “потрясный” и “клевый”: в “Бабуле” умеренную степень одобрения принято было выражать словом “красота”, а сочтя нечто действительно прекрасным, говорили “неплохо” Он привык много и глубокомысленно кивать головой. Индийское происхождение помогало ему сходить за своего среди модной публики. “До Индии, чувак, – говорили ему, – далеко”. – “Да уж”, – кивал он. “Махариши, чувак, – говорили ему, – это красиво”. – “Рави Шанкар, чувак”, – парировал он. Этими именами обычно исчерпывался запас известных собеседникам индийцев, и дальше они лишь кивали с блаженным выражением лица, повторяя: “Как ты прав, чувак, как ты прав”.

Еще один, более мудреный, урок преподала ему хозяйка бутика, неземное создание, сидевшее в стильно затемненном, пропахшем пачулевым маслом и наполненном звуками ситара помещении, в лиловом свете которого он не сразу рассмотрел какие-то неподвижные тени. Возможно, это были вешалки с одеждой, возможно, одежда эта продавалась. Он об этом не спрашивал. “Бабуля” нагоняла на него страх. Но однажды он собрался с духом, спустился вниз по лестнице и представился девушке: Привет, я живу над вами, меня зовут Салман. Девушка подошла к нему поближе – так, что он увидел, сколько презрения отражается у нее на лице. Потом она замедленно, очень светски пожала плечами и сказала: “Нам с тобой не о чем говорить, чувак”.

Взад-вперед по Кингз-роуд со смехом разгуливали отборнейшие, возмутительно раздетые красавицы в сопровождении столь же возмутительно расфуфыренных и тоже смеющихся мужчин в сюртуках со стоячим воротником, рубашках с рюшем, бархатных брюках клеш и ботинках из поддельной змеиной кожи. Казалось, он единственный в мире не знает, что значит быть счастливым.

В Кембридж он приехал с ощущением, что вот ему уже стукнуло двадцать, а жизнь тем временем проходит мимо. (Тоску последнего курса изведал не он один. Даже вечно жизнерадостный Ян Пилкингтон-Микса впал в глубокую депрессию, из которой, впрочем, скоро выбрался и объявил, что решил стать кинорежиссером и сразу после университета ехать на юг Франции, “потому что, – объяснил он легкомысленно, – там, наверно, нужны режиссеры”.) Как и в Рагби, спасение он нашел в учебе. Наш разум вынужден одно из двух избрать: ⁄ жизнь совершенную или усердный труд, писал Пейте, и раз уж совершенной жизни было не видать как своих ушей, он взялся за труд.

[19] “Моя вина, моя величайшая вина” (лат.) – католическая формула покаяния.
[20] Э.М. Форстер (1879–1970) – английский писатель, почетный профессор кембриджского Кингз-колледжа.
[21] Любительский театральный клуб в Кембридже, в котором начинали карьеру многие знаменитости театра, кино и телевидения.
[22] Капитан Бифхарт, “Капитан Бычье Сердце”, наст, имя Дон ван Влиет (1941–2010) – американский музыкант-экспериментатор, друг Фрэнка Заппы.
[23] Франсуаза Арди (род. в 1944 г.) – французская певица и актриса, эталонная красавица 1960-х, в разное время “лицо” модных домов “Шанель”, “Ив Сен-Лоран” и “Пако Рабан”.
[24] Край Света, Worlds End — часть лондонского района Кенсингтон, унаследовавшая название от некогда знаменитого паба; в эпоху хиппи здесь обосновалось много магазинов, торговавших соответствующими одеждой и музыкой, украшениями, благовониями, специями и т. п.