Воздушные змеи (страница 5)

Страница 5

Мы только что вошли на чердак, и, обернувшись в ту сторону, откуда раздалась эта реплика, произнесенная саркастическим тоном, я увидел мальчика, сидевшего скрестив ноги на полу под окном мансарды, с открытым атласом на коленях, рядом с глобусом. У него был профиль орленка, нос доминировал на лице, как бы чувствуя себя хозяином. Волосы черные, глаза карие, и хотя он был старше меня всего на год или на два, его тонкие губы уже дышали иронией – было даже непонятно, улыбается ли он, или такой рисунок рта у него от рождения.

– Внимательно слушай, что тебе говорит моя сестра, потому что во всем этом никогда нет ни слова правды, а это развивает воображение. У Лилы такая потребность лгать, что на нее нельзя сердиться. Это призвание. У меня склад ума научный и рациональный, что совершенно уникально в этой семье. Меня зовут Тад.

Он встал, и мы пожали друг другу руки. В глубине чердака висел красный занавес, и за ним кто‐то играл на рояле.

Лила вовсе не казалась смущенной словами брата и наблюдала за мной с лукавым выражением.

– Ты мне веришь или нет? – спросила она меня.

Я не колебался:

– Верю.

Она с торжеством взглянула на брата и уселась в большое ветхое кресло.

– Ну, вижу, это уже любовь, – констатировал Тад. – В этих случаях рассудку сказать нечего. Я живу в обществе совершенно сумасшедшей матери, отца, который может проиграть Польшу в карты, и сестры, считающей правду своим личным врагом. Давно вы знакомы?

Я собирался ответить, но он поднял руку:

– Погоди, погоди… Со вчерашнего дня?

Я кивнул.

Признание, что я видел Лилу один раз четыре года назад и с тех пор не переставал о ней думать, только вызвало бы какую‐нибудь убийственную реплику.

– Так я и думал, – сказал Тад. – Вчера она потеряла своего пуделя Мирлитона и поспешила найти ему замену.

– Мирлитон вернулся сегодня утром, – объявила Лила.

Эти фехтовальные выпады явно вошли у них в привычку.

– Ну что ж, надеюсь, теперь она тебя не отошлет. Если она будет тебя дурачить, приходи ко мне. Я очень силен насчет того, что дважды два четыре. Но если хочешь добрый совет – спасайся!

Он вернулся в свой угол, снова сел на пол и погрузился в атлас. Лила, откинув голову на спинку кресла, безразлично глядела в пространство. Я немного поколебался, потом подошел к ней и сел на подушку у ее ног. Она подняла колени к подбородку и задумчиво смотрела на меня, как бы спрашивая себя, какую выгоду можно извлечь из своего нового приобретения. Я опустил голову под этим взглядом, в то время как Тад, нахмурив брови, обводил пальцем на глобусе какой‐то изгиб Нигера, Волги или Ориноко. Иногда я поднимал глаза, встречал задумчивый взгляд Лилы и снова их опускал, боясь услышать: “Нет, ты мне все‐таки не подходишь, я ошиблась”. Я чувствовал, что моя жизнь делает поворот и что у Земли совсем другой центр тяжести, совсем не тот, о котором говорили в школе. Я разрывался между желанием остаться здесь, у ее ног, до конца жизни и желанием бежать. Я до сих пор не знаю, удалась ли моя жизнь оттого, что я не убежал, или я загубил ее, потому что остался.

Лила засмеялась и прикоснулась к моему носу кончиками пальцев.

– Мой бедный мальчик, у тебя совершенно безумный вид, – сказала она. – Тад, он меня видел два раза за четыре года и уже потерял голову. Но в конце концов, что во мне такого? Почему они все в меня влюбляются? Они на меня смотрят, и сразу с ними делается невозможно разумно разговаривать. Они застывают и глядят на меня, время от времени бекая и мекая.

Тад, не отнимая пальца от глобуса, чтобы не затеряться в пустыне Гоби или в Сахаре, которую исследовал, и не умереть от жажды, бросил на сестру холодный взгляд. В шестнадцать лет Тад Броницкий обладал таким знанием вселенной, что казалось, ему остается всего лишь внести несколько мелких поправок в географию и историю нашей планеты.

– Девочка страдает манией величия, – сказал он.

Все это время рояль за занавесом в глубине чердака продолжал играть; вероятно, невидимый музыкант чувствовал себя за тысячу миль отсюда, увлекаемый мелодией к тем далям, куда не могли проникнуть ни наши голоса, ни любой другой отзвук событий этого мира. Затем музыка прекратилась, занавес приоткрылся, и я увидел очень кроткое лицо под взлохмаченной шевелюрой и глаза, которые как бы еще следили за звуками, улетевшими в неизвестные дали. Кроме этого, было длинное тело подростка лет пятнадцати – шестнадцати, сутулого и как будто придавленного своим ростом. Сначала я думал, что он меня рассматривает, но Бруно видел вас тем меньше, чем более внимательно, как вам казалось, смотрел на вас, причем материальная реальность мира – этот “предмет первой необходимости”, как говорил Тад, – вызывала у него безразличие, смешанное с удивлением.

– Вот это Бруно, – возвестила Лила, в чьих словах слышались известная нежность и гордость собственницы. – Когда‐нибудь он получит в консерватории первую премию за игру на рояле. Он мне обещал. Он будет знаменитым. Впрочем, через несколько лет мы все будем знаменитыми. Тад будет великим путешественником, Бруно будут аплодировать во всех концертных залах, я буду второй Гарбо, а ты…

С минуту она изучала меня. Я покраснел.

– Ну ничего, – сказала она.

Я опустил голову. Должно быть, я тщетно пытался скрыть свое унижение, потому что Тад вскочил, подошел к сестре, и, насколько я понял, они обрушили друг на друга град польских ругательств, совершенно забыв о моем присутствии, благодаря чему я смог немного успокоиться. В этот момент месье Жюльен, официант из “Прелестного уголка”, пришел на чердак в сопровождении горничной, неся два подноса, уставленных сладостями, тарелками, чашками и чайниками. Скатерть разостлали и чай нам подали на полу, что я сначала принял за польский обычай. В действительности же это делалось, как объяснил мне Тад, “чтобы внести немного простоты в этот дом с его невыносимыми привычками к роскоши”.

– Кроме того, я марксист, – добавил он (я слышал это слово в первый раз, и оно показалось мне относящимся к обычаю садиться на пол для еды).

За чаем я узнал, что Тад вовсе не собирается становиться путешественником, как требует его сестра, а что он поставил перед собой цель “помочь людям изменить мир”, – говоря это, он сделал жест по направлению к глобусу у окна. Бруно был сыном умершего итальянского дворецкого, который служил Броницким в Польше. Обнаружив у ребенка необыкновенные способности к музыке, граф усыновил его, дал ему свою фамилию и помогал сделаться “новым Рубинштейном”.

– Еще одно капиталовложение, – бросил Тад. – Отец рассчитывает стать его импресарио и заработать много денег.

Я узнал также, что вся семья собирается в конце лета уехать из Нормандии.

– Во всяком случае, если папу отпустят кредиторы и если он не продал наши земли в Польше, – заметила Лила. – Но все это не важно. Мама опять нас выручит. Она всегда находит очень богатого любовника, который в последний момент спасает дело. Три года назад это был Василий Захаров, самый крупный поставщик оружия в мире, а в прошлом году – господин Гульбенкян, его называют “господин пять процентов”, потому что он получает пять процентов со всех доходов английских нефтяных компаний на Аравийском полуострове. Мама обожает отца, и каждый раз, как он разоряется и грозит покончить с собой, она… в общем… как сказать?..

– Она продается, – кратко заключил Тад.

Я еще никогда не слышал, чтобы дети так говорили о своих родителях, и, видимо, моя растерянность была заметна, потому что Тад дружески хлопнул меня по плечу:

– Ну-ну, ты покраснел как мак. Ну да, что ты хочешь, мы, Броницкие, немного декаденты. Декаданс – знаешь, что это такое?

Я молча кивнул.

Но я напрасно рылся в знаменитой “исторической памяти” Флёри – этого слова там не было.

Глава VI

Я вернулся домой с решимостью стать “кем‐то”, причем в кратчайшие сроки, предпочтительно до отъезда моих новых друзей. Это привело к сильной лихорадке, и несколько дней мне пришлось пролежать в постели. В бреду я обнаружил у себя способность к завоеванию галактик и сорвал с уст Лилы поцелуй в знак благодарности. Помню, что по возвращении с одной особенно враждебной планеты после экспедиции, во время которой я взял в плен сто тысяч нубийцев (я не знал, что такое “нубиец”, но это слово казалось мне удивительно подходящим для межзвездных разбойников), я надел, чтобы торжественно преподнести Лиле мои новые владения, наряд, разукрашенный таким количеством драгоценных камней, что среди самых ярких звезд внезапно поднялась паника при виде ослепительного сияния, исходящего с Земли, занимавшей до сих пор очень скромное место в ряду небесных светил.

Моя болезнь закончилась самым приятным образом. В комнате было очень темно: ставни закрыли и занавески задернули, так как боялись, что после нескольких дней недомогания у меня может начаться корь, а в то время при лечении кори принято было держать больного в темноте, оберегая глаза. Доктор Гардье проявлял тем большее беспокойство, что мне было уже четырнадцать лет и корь запаздывала. Было около полудня, судя по свету, который залил комнату, когда открылась дверь и появилась Лила в сопровождении шофера, мистера Джонса, неся огромную корзину фруктов. За ней шел мой дядя, не переставая предостерегать мадемуазель относительно риска заразиться опасной болезнью. Лила помедлила минуту в дверях, и, несмотря на крайнее волнение, я не мог не почувствовать продуманности позы, которую она приняла в луче света, играя своими волосами. Хотя этот визит имел прямое отношение ко мне, прежде всего здесь присутствовал театральный элемент, игра во влюбленную девушку, которая склоняется над постелью умирающего; это хотя и не полностью исключало любовь и смерть, однако оттесняло их на задний план. Пока шофер ставил на стол корзину с экзотическими фруктами, Лила постояла еще несколько мгновений в той же позе, затем быстро пересекла комнату, наклонилась надо мной и коснулась поцелуем моей щеки, несмотря на повторное напоминание дяди о разрушительном и пагубном могуществе микробов, возможно поселившихся в моем теле.

– Ты ведь не собираешься умереть от болезни? – спросила она, как бы ожидая от меня какого‐то совершенно иного и замечательного способа покинуть землю.

– Не трогай меня, ты можешь заразиться.

Она села на кровать.

– Зачем тогда любить, если боишься заразиться?

Жаркая волна хлынула мне в голову. Дядя разглаживал усы. Мистер Джонс нес караул возле экзотической корзинки, где плоды личи, папайи и гуайявы напоминали скорее о роскоши Парижа, чем о тропических пейзажах. Амбруаз Флёри высказал в избранных выражениях признательность, которую, по его словам, только моя слабость мешала мне выразить. Лила раздвинула занавески, распахнула ставни и вся стала светом, склонившись надо мной в потоке своих волос; в них свободно играло солнце, знающее толк в хороших вещах.

– Я не хочу, чтобы ты был болен, я не люблю болезни, надеюсь, что это не войдет у тебя в привычку. Время от времени можешь себе позволить небольшой насморк, но не больше. Больных и без тебя достаточно. Есть даже такие, которые умирают, и совсем не от любви, а от какой‐нибудь ужасной гадости. Я понимаю, когда умирают от любви, потому что иногда она так сильна, что жизнь не может этого выдержать, она взрывается. Ты увидишь, я дам тебе книги, где это описывается.

Дядя, помня о славянских обычаях, предлагал чашку чаю. Мистер Джонс бросал деликатные взгляды на часы и “позволял себе напомнить, что барышню ждут на урок музыки”. Но Лила не торопилась уходить: ей было приятно видеть мои глаза, полные немого обожания, – она царила, я был ее царством. Сидя на краю кровати, нежно склонившись ко мне, она позволяла себя любить. Что касается меня, то я полностью пришел в себя только после ее отъезда и больше думал про эти благоухающие полчаса, проникнутые первым в моей жизни дуновением женственности и первым проявлением телесной близости, когда они прошли, чем пока продолжались. После того как Лила ушла, я подождал минут пятнадцать, а потом встал с постели, пятясь, чтобы дядя не заметил моего возбуждения. Это продолжалось целый день. Я оделся и весь вечер шагал по полям, но ничего не помогало, пока в ту ночь во сне благожелательная природа сама не пришла мне на помощь.