Трильби (страница 5)
Лэрд и Билли доставляли Таффи в целости и сохранности к порогу его отеля на улице Сены, но там оказывалось, что перед тем как пожелать «спокойной ночи», им надо ещё так много сказать друг другу – поэтому Таффи и Билли провожали Лэрда до дверей мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств. Там между Таффи и Лэрдом начинался спор о бессмертии души, например, или о точном смысле слова «джентльмен», или о литературных достоинствах Диккенса и Теккерея, или ещё о чём-нибудь, столь же глубокомысленном, отнюдь не банальном. И Таффи с Лэрдом провожали Билли до его гостиницы на площади Одеон, а он, в свою очередь, провожал их обратно – и так без конца… Взаимные проводы длились до того часа, какой вам больше по сердцу.
Но если лил дождь и за окнами мастерской, как в свинцовом тумане, Париж вырисовывался неясно и зыбко; весёлые черепицы его крыш казались пепельными и печальными; неистовый западный ветер, жалобно завывая, метался в печных трубах, а на реке беспорядочно перекатывались маленькие серые волны; Морг выглядел озябшим, потемневшим, промокшим насквозь и крайне негостеприимным (даже с точки зрения трёх вполне уравновешенных англичан) – тогда они предпочитали пообедать и провести вечер дома.
Маленький Билли, с тремя, а то и с четырьмя франками в кармане, отправлялся в ближайшие лавки. Он покупал хрустящий, хорошо пропечённый свежий хлеб, кусок говядины, литр вина, картофель, лук, сыр, нежно-зелёный курчавый салат, укроп, петрушку, разную зелень и в качестве любимой приправы – головку чеснока, чтобы, натерев его на корочку хлеба, придать вкус и аромат любому кушанью.
Накрыв на стол «по-английски», Таффи делал салат. У него, как и у всех, кого я знал, был свой собственный рецепт для его изготовления (сначала следовало полить прованским маслом, а уже затем – уксусом); несомненно, его салаты были не менее вкусны, чем те, что были изготовлены по другим рецептам.
Лэрд, склонившись над плитой, искусно жарил мясо с луком, превращая их в такое благоуханное шотландское рагу, что различить по вкусу, где мясо, а где лук или чеснок, было, право, невозможно!
Обеды дома были ещё вкуснее, чем в ресторанчике папаши Трэна, гораздо вкуснее, чем в английской столовой на улице Мадлен, – несравненно вкуснее, чем где бы то ни было на свете.
А какое кофе, только что поджаренное и смолотое, подавали после обеда! Какие сигареты Капораль и трубки – при свете трёх ламп, затенённых абажурами, в то время как дождь хлестал по стеклу огромного северного окна, а ветер выл и метался вокруг причудливой средневековой башенки на углу улицы Трёх Разбойников. Как уютно шипели и трещали сырые дрова в печке!
Интереснейшие разговоры длились до самого рассвета. В который раз говорили о Теккерее и Диккенсе, о Теннисоне и Байроне (который не был ещё забыт в те дни), о Тициане и Веласкесе, о молодом Милле и Холмане Гунте (начинавшем свою карьеру); об Энгре и Делакруа; о Бальзаке и Стендале, о Жорж Санд; о прославленных отце и сыне Дюма! И об Эдгаре Аллане По! И о былой славе Греции и былом величии Рима…
Простодушные, откровенные, наивные, безыскусственные речи, возможно, не из самых мудрых и изощрённых, пожалуй, не свидетельствующие об очень высоком уровне культуры (которая, кстати, не всегда идёт на пользу), не ведущие ни к каким практическим результатам, но глубоко трогательные по своей искренности, гордому сознанию своей правоты, преисполненные пламенной верой в незыблемость своих убеждений.
О, счастливые дни, счастливые ночи, посвящённые музам Искусства и Дружбы! О, счастливое время беззаботного безденежья, юных надежд, цветущего здоровья, избытка сил и полной свободы в сердце Парижа, в милом, старом, бессмертном Латинском квартале, где так хорошо работалось, так беспечально жилось!
Притом ни у кого из них пока что не было никаких сердечных увлечений и любовных огорчений!
Нет, решительно нет! Маленький Билли никогда в жизни не был так счастлив, никогда и мечтать не смел о возможности такого счастья.
Прошло приблизительно около двух суток с того дня, который мы ранее описали. Фехтование и бокс уже начались, а гимнастика была в полном разгаре, когда за дверью раздался возглас: «Кому молока!» – и на пороге появилась Трильби, на этот раз вполне прилично одетая и, по-видимому, в очень серьёзном настроении; рослая, плечистая, с высокой грудью, стройная юная гризетка в белоснежном гофрированном чепчике, в опрятном чёрном платье с белым передником, в старых, но аккуратно заштопанных тёмных чулках и поношенных мягких серых туфлях без каблуков. Сами по себе бесформенные, туфли эти на ногах Трильби, как на безупречно правильной колодке, принимали благородную классическую форму, подобно тому как старая лайковая перчатка принимает идеальную форму на прекрасной руке, что не преминул отметить Маленький Билли с непонятным для самого себя щемящим волнением, которое было вызвано далеко не только причинами эстетического порядка.
Взглянув ей в лицо, усеянное веснушками, он встретился с приветливым, милым её взором, с простодушной, радостной, обаятельной улыбкой – и ощутил уже не просто эстетическое, но явно сердечное волнение. В глубине её сияющих глаз (отражавших в эту минуту крошечный его силуэт на фоне неба, видневшегося за широко распахнутым северным окном) он со свойственной ему чуткостью мгновенно угадал великодушие, благородное, отзывчивое сердце, тёплое сестринское участие, но, увы, – на самом дне души её какой-то осадок горя и стыда. Он был потрясён, и так же внезапно, как закипают слёзы, в нём вспыхнула нестерпимая к ней жалость и горячее рыцарское желание помочь. Но он не успел разобраться в своих чувствах. Появление Трильби было встречено шумными восклицаниями и приветствиями.
– Да это наша Трильби! – прозвучал из-под фехтовальной маски глухой голос Жюля Гино. – Ты уже на ногах после вчерашнего? Ну и повеселились же мы у Матьё на новоселье, животики надорвали! Дым стоял коромыслом, чёрт побери! Как твоё здоровьице сегодня?
– Ну, ну, старина, – отвечала Трильби, – ты, видать, прыгаешь понемногу! Опять под мухой? А Викторина? Глупышка, здорово она клюкнула вчера, ну можно ли этак на людях! А вот и Гонтран! Зузу, мой дружок, как делишки?
– Как по маслу, козочка моя! – отозвался Гонтран, по прозвищу Зузу, так как он служил в зуавах. – Да, никак, ты в тряпичницы пошла? Опять без гроша?
(За спиной у Трильби болталась корзина тряпичника, а в руках она держала фонарь и палку с острым наконечником.)
– Ну да, голубчик! – ответила она. – Сам видал, вчера я в пух и прах продулась! Осталась без гроша, на бобах сижу, а жить-то ведь надо, как ни крути, капральчик!
Все симпатии Маленького Билли мгновенно улетучились при этом обмене любезностями. Ему был крайне неприятен непонятный для него язык парижских улиц, на котором они говорили. Ему было ясно только одно: они были на «ты», и он достаточно знал французский, чтобы понимать значение этой фамильярности, но совершенно превратно истолковал её.
Жюль Гино всего только заботливо осведомился о самочувствии Трильби после вчерашнего новоселья у Матьё, где было превесело; Трильби спросила, как здоровье Викторины, которая выпила немного более, чем следовало, и добродушно посетовала на свой проигрыш, в силу которого ей приходилось теперь поправлять свои дела ремеслом тряпичницы, – а Маленький Билли воспринял всю эту невинную болтовню (которую я постарался передать в точности) как неудобопонятную, неприличную тарабарщину. Он негодовал и мучился ревностью.
– Добрый день, мистер Таффи, – сказала Трильби по-английски. – Я принесла вам эти предметы искусства, чтобы заключить с вами мир. Это подлинные инструменты. Я одолжила их у папаши Мартина, старого, опытного тряпичника – торговца оптом и в розницу, кавалера ордена Почётного легиона, члена Учёного совета, и так далее, и тому подобное. Адрес его – улица Кладезь Любви, дом тринадцать, нижний этаж, налево, в глубине двора, как раз напротив ломбарда. Он один из моих ближайших друзей и…
– Вы хотите сказать, что состоите в приятельских отношениях с каким-то ветошником? – воскликнул бедный Таффи.
– Ну да! А почему бы нет? Я никогда не хвастаю, да и знакомством с папашей Мартином нечего особенно хвастать, – сказала, лукаво прищуриваясь, Трильби. – Если бы вы были его близким приятелем, вы бы это быстро поняли. Вот как надо подвешивать корзину, видите? Наденьте, я помогу вам прикрепить её сзади и покажу, как держать фонарь и пользоваться палкой. Знаете, вам может это когда-нибудь пригодиться – всякое в жизни бывает, ни за что нельзя ручаться. Если вы захотите, папаша Мартин согласен позировать вам. Обычно днём он не занят. Он беден, но честен, вот что я вам скажу, а к тому же любезен в обращении и чистоплотен: настоящий джентльмен. Он жалует художников, англичан особенно, – они хорошо платят. Жена его торгует всяким хламом, подержанными вещами и картинами старых мастеров, разными Рембрандтами, от двух франков и выше. У них есть внучек – чудесный малыш. Я прихожусь ему крёстной матерью. Вы ведь, наверное, знакомы с французскими обычаями?
– Да, – сказал крайне сконфуженный Таффи, – я, безусловно, вам очень благодарен, но я…
– Ну, что вы! Не стоит благодарности! – отозвалась Трильби, освобождаясь от корзины и ставя её вместе с фонарём и палкой в угол. – А теперь я с минуту покурю и побегу по делам. Меня ждут в австрийском посольстве. Не стесняйтесь, продолжайте ваши занятия, друзья мои. Да здравствует бокс!
Она уселась, поджав под себя ноги, на помост для натуры, скрутила папиросу и стала смотреть, как они фехтуют и боксируют. Маленький Билли подал ей стул, от которого она отказалась. Тогда он сам сел подле Трильби и начал разговаривать с ней, как разговаривал бы у себя на родине с какой-нибудь благовоспитанной девицей, – о погоде, о новой опере Верди (которую она никогда не слыхала), о внушительности собора Парижской Богоматери, о великолепных стансах Виктора Гюго (которых она никогда не читала), о таинственной чарующей улыбке Джоконды Леонардо да Винчи (которую она никогда не видала), – всё это было ей, несомненно, очень приятно, она была польщена и немного смущена и, возможно, в глубине, души чуточку растрогана.
Таффи предложил ей чашку ароматного кофе и подчёркнуто любезно заговорил с ней по-французски, старательно выговаривая слова, у него было хорошее произношение; к нему присоединился и Лэрд, – его французская речь откровенно звучала на английский лад, однако его добродушие оживило бы и самую чопорную компанию англичан, а перед его приветливостью не могло устоять ни смущение, ни застенчивость, а тем более напыщенное высокомерие. В его присутствии каждый чувствовал себя легко и просто.
Из соседних мастерских пришли ещё гости – художники разных национальностей. Обычно от четырёх до шести сюда заходили все, кому заблагорассудится, – непрерывная вереница посетителей.
Появились дамы, в шляпках, чепчиках или без оных, многие из них были знакомы с Трильби и с дружеской фамильярностью говорили ей «ты»; другие были сдержанно вежливы, называли её «мадемуазель», она обращалась к ним в том же духе: «Мадам!» «Мадемуазель!»
– Ну, точь-в-точь как это бывает на приёмах в австрийском посольстве, – заметил Лэрд, подмигивая Таффи с британской непринуждённостью, отнюдь не принятой на великосветских раутах.
Пришёл Свенгали и блистательно сыграл на рояле, но Трильби не обратила на него ни малейшего внимания, его игра была для неё, что слепому фейерверк, – она упорно молчала.
Казалось, ей гораздо больше по вкусу фехтование, бокс и гимнастика. Да и что говорить: для человека, лишённого музыкального слуха, гибкий Таффи, делающий смелый выпад с рапирой в руках, в полном расцвете молодости и сил, был зрелищем несравненно более приятным, чем Свенгали за роялем, сверкавший своими томными чёрными глазами и глядевший на всех с неприятной усмешкой, как бы говоря: «Ну, не хорош ли я? Ну, не гений ли? Ведь правда же, я непревзойдённый пианист!»
А потом зашёл скульптор Дюрьен, который достал ложу бенуара в театр Сен-Мартен на «Даму с камелиями». Он пригласил Трильби и ещё одну даму отобедать с ним в ресторации, а затем пойти в театр.