У истока дней (страница 9)
«Не прогонит, – думала Федосевна, – хоть недельку погощу. Небось ребятишки-то большие стали… Деточки немысленные!..»
И надежда повидать родимых ребятишек, побыть в теплой избе, съесть мягкого хлебца заставляла ее идти поспешнее… А когда Каменка зачернела совсем близко, у Федосевны так застучало сердце, что она едва держала мешок и ежеминутно поскальзывалась по грязи… Вот и пруд, большой, размытый водою ров у спуска, а за ним на горке изба Парашки… Около избы кружилась овца, а за нею бегала баба, выкрикивая скороговоркою:
– Кытя-кытя-кытя-кытя!.. Федька, забеги справа!
– Постой, я подмогу! – с дрогнувшею улыбкой слабо крикнула Федосевна.
II
…Загасили огонь и давно спали. Тишина теплой темной избы словно дышала тихим дыханием спящих и легким храпом. Не спала только она одна.
Кашель совсем замучил ее – всю грудь и голову отбил. Дышать было страшно неловко и тяжело, тело горело, ноги – как во льду. По временам Федосевне становилось так страшно – неприятно, что она изнемогала, забывалась и, когда открывала глаза, долго не могла понять, где она. Темная изба казалась ей какою-то низкою могилою, погребом…
Но на душе у старухи было тепло. Парашка – ласкова, Осип – ничего, даже поздоровался и все смеялся одними глазами, когда она за ужином согрелась, повеселела и начала рассказывать, что она видела и слышала… Можно, значит, отдохнуть, погостить… Только ребятишки не шли. Боятся.
«Немысленные!» – думала Федосевна с грустною нежностью про детей и про Парашку, которую она как-то особенно любила теперь, и в темноте утирала слезы, пока кашель не заставлял ее забывать все на свете.
Кашель ее разбудил, наконец, Осипа. Он был мужик суровый и насмешливый, и потому, проснувшись, он первым делом пробормотал:
– Однакось! Здорово выделывает!
Федосевна притихла и изо всех сил стала сдерживать приступы кашля. Но, когда Осип стал уже задремывать, не выдержала и так раскашлялась со стоном и хрипом, что разбудила и Парашку. Почесываясь под мышками, она заворочалась и пробормотала:
– Что же это, господи, спать-то не дают!
Осип молча раскуривал трубку. Увидав свет от серника, Федосевна еще более напряглась, чтобы не кашлять, боязливо ждала и не хотела услышать чего-нибудь нехорошего.
Но Осип сейчас же начал:
– Ну, бабка! И чего не спит? Сидит, как шишига ночная!
– Ну, чего брешешь? – сказала Парашка недовольным шепотом.
– Жалеешь? – возразил Осип, сплевывая с трубки.
Парашка молчала.
– Навязали осел на шею, – продолжал Осип как бы сам с собою. – Харчевито по нонешнему времени… Да еще и бабка-то, говорят, блажная, не приведи господи!..
– Да что ты привязался к ней? – опять сказала Парашка.
– А то что же… Вот как помрет, – она ведь мышей не топчет, – так увидишь!
– Помрет – похороним.
– Похороним… Еще судьбище заведешь.
– Что ж, по-твоему, делать?
Осип помолчал и пососал трубку, пыхтя и сопя носом.
– Мне что ж… – сказал он. – А только бабке этой самой надо – с Богом.
– У, глаза твои непутевые! – особенно выразительно и зло прошептала Парашка, так что у нее вышло: «У глазат твои непутевые».
Осип повернулся и замолк.
Все опять затихло, но Федосевна сидела как пришибленная… Уже долго погодя она через силу, как во сне, слезла с печки, подошла к ведру и долго с жадностью пила вонючую прудовую воду… Возвратившись на печку, она тихо-тихо плакала и не удерживала слез…
…На рассвете, когда она только что забылась, ее разбудила Парашка. Она возилась у печки и говорила притворно-весело и ласково:
– Мамушка! Будя спать-то! Вставай, я тебе лепешку спекла на дорожку.
– На дорожку? – почти бессознательно переспросила Федосевна. – Да я было, дочка…
– Прихлебнешь с кваском, да и пойдешь сытая…
Федосевна трясущимися руками завязала мешочек, торопливо слезла с печи и пошла к двери.
– Куда ж ты! Ты хоть лепешку-то! – крикнула ей вслед Парашка.
Но Федосевна уже брела по деревне, плакала и отбивалась от собак, сама не зная, куда идет.
* * *
Дня через три или четыре, в холодный вечер, помещик Чибисов наехал с охотою на мертвое тело. У дороги, на картофельной ботве, лежала старуха. Резкий ветер шуршал ботвою, а дождь моросил и моросил на ее лохмотья и пустой мешок…
Кастрюк
I
Внезапно выскочив из-за крайней избы, с полевой дороги, во всю прыть маленьких лошадок, летели по деревенской улице барчуки из Залесного. Подпрыгивая и хватаясь за холки, они гнались вперегонки, и ветер пузырями надувал на их спинах ситцевые рубашки. Теленок шарахнулся от них в сенцы, куры и впереди них петух, приседая к земле, неслись куда глаза глядят. Но отчаяннее всех улепетывала по деревенской улице маленькая белоголовая девочка в одной рубашонке. Обезумев от страха, она вскочила на огороды, несколько раз с размаху упала по дороге и вдруг увидала в воротах риги дедушку. С звонким криком бросилась она в его колени.
– Что ты, что ты, дурочка? – закричал и дед, ловя ее за рубашку.
– Барчуки… на жеребцах! – захлебываясь от слез, едва могла выговорить внучка.
Дед усадил ее на колени, начал уговаривать.
Внучка скоро затихла и, изредка всхлипывая, обиженным вздрагивающим голосом начала рассказывать, как было дело.
Поглаживая ее по голове, дед задумчиво улыбался.
В риге было прохладно и уютно. В мягкую темноту ее из глубины ясного весеннего неба влетали ласточки и с чиликаньем садились на переметы, на сани, сложенные в угол риги. Все было ясно и мирно кругом – и на деревне, и в далеких зазеленевших полях. Утреннее солнце мягко пригрело землю, и по-весеннему дрожал вдали тонкий пар над ней. Там, в полях, подымалась пашня, блестящие черные грачи перелетали около сох. Здесь, на деревне, в холодке от изб, только девочки тоненькими голосками напевали песни, сидя на траве за коклюшками. Кроме ребятишек и стариков, все были в поле – даже все Орелки, Буянки и Шарики.
Дед сегодня первый раз за всю жизнь остался дома на стариковском положении. Старуха померла мясоедом. Сам он пролежал всю раннюю весну и не видал, как деревня уехала на первые полевые работы. К концу Фоминой он стал выходить, но еще и теперь не поправился как следует. И вот, всеми обстоятельствами деревенской жизни, вынужден он проводить самое дорогое для работы утро дома.
– Ну, Кастрюк (деда все так звали на деревне, потому что, выпивши, он любил петь про Кастрюка старинные веселые прибаутки), ну, Кастрюк, – говорил ему на заре сын, выравнивая гужи на сохе, между тем как его баба зашпиливала веретье на возу с картошками, – не тужи тут, поглядывай обапол дому да за Дашкой-то… Кабы ее телушка не забрухала…
Дед, без шапки, засунув руки в рукава полушубка, стоял около него.
– Кому Кастрюк – тебе дяденька, – говорил он с рассеянной улыбкой.
Сын, не слушая, затягивал зубами веревку и продолжал деловым тоном:
– Твое дело, брат, теперь стариковское. Да и горевать-то, почесть, не по чем: оно только с виду сладко хрип-то гнуть.
– Да уж чего лучше, – отвечал дед машинально.
Когда сын уехал, он сходил за чем-то в пуньку, потом передвинул в тень водовозку – все искал себе дела. То он бережливо, согнув старую спину, сметал муку в закроме, то там и сям тюкал топором… В риге он сел и пристально чистил трубку медной капаушкой. Иногда ворчал:
– Долго ли пролежал, – глядь, уж везде беспорядок. А умри – и все прахом пойдет.
Иногда старался подбодрить себя. «Небось!» – говорил он кому-то с задором и значительно; иногда подергивал плечами, и с ожесточением выговаривал: «Эх, мать твою не замать, отца твоего не трогать! Был конь, да уездился…» Но чаще опускал голову.
Закипели в колодезях воды,
Заболело во молодце сердце, —
напевал он, и ему вспоминалось прежнее, мысли тянулись к тому времени, когда он сам был хозяином, работником, молодым и выносливым… Гладя внучку по голове, он с любовью перебирал в памяти, что в такой-то год, в эту пору он сеял, и с кем выходили в поле, и какая была у него тогда кобыла…
Внучка шепотом предложила пойти наломать веничков, про которые мать уже давно толковала. Дед легкомысленно забыл про пустую избу и, взяв за руку внучку, повел ее за деревню. Идя по мягкой, давно неезженной полевой дороге, они незаметно отошли от деревни с версту и принялись ломать полынь.
Вдруг Дашка встрепенулась.
– Дедушка, глянь-ка! – заговорила она и быстро и нараспев, – глянь-ка! Ах, ма-а-тушки!
Дед глянул и увидал бегущий вдали поезд. Он торопливо подхватил внучку на руки и вынес ее на бугорок, а она тянулась у него с рук и радостно твердила:
– Дедушка! Рысью, рысью!
Поезд разрастался и под уклон работал все быстрее, весь блестя на солнце. Долго и напряженно глядела Дашка на бегущие вагоны.
– Должно, к завтрему приедет, – сказала она в раздумье.
Блестя трубой, цилиндрами, мелькающим поршнем, колесами, поезд тяжелым взмахом урагана пронесся мимо, завернул и, мелькнув задним вагоном, стал сокращаться и пропадать вдали.
Жаворонки пели в теплом воздухе… Весело и важно кагакали грачи… Цвели цветы в траве около линии… Спутанный меринок, пофыркивая, щипал подорожник, и дед чувствовал, как даже мерину хорошо и привольно на весеннем корму в это ясное утро.
– Здорово, сударушка, – закричал он, завидев идущего по рельсам сторожа-солдата. – «Здравия желаем, ваше благородие!» – прибавил он, чтобы подделаться к солдату и поболтать немного.
– Здравствуй, – оказал солдат сухо, не вынимая изо рта трубки.
– Иди, сударушка, покурим, – продолжал дед, – погуторь с Кастрюком. Я, брат, ноне тоже замест часового приставлен.
– Я путь должон обревизовать к прибытию второго номера, – ответил сторож и, наклонившись, тюкнул молотком по рельсе и пошел дальше.
Дед застенчиво улыбнулся и крикнул солдату вдогонку:
– А то погодил бы!
Солдат не обернулся.
По дороге назад дед поболтал с пастухами и полюбовался на стадо.
– Дюже хороши ноне корма будут! – сказал он.
– Хороши, – ответил подпасок и вдруг, с криком «Азад, смёртные!» – бросился за свиньями.
Стадо привольно разбрелось по пару. Жеманно, на разные лады, тонкими голосками перекликались ягнята. Один, упав на колени, засовал мордочкой под пах матери и так торопливо, дрожа хвостиком и подталкивая ее, стал сосать, что дед засмеялся от удовольствия…
II
Поспешно подходя к своей избе, он увидал, что по выгону, прямо к ней едет молодой барин из Залесного, и бросился отгонять под гору соседскую кобылу: вороной барский жеребец весь заиграл и заплясал, выгибая шею.
Сдерживая его и сгибая своей тяжестью дрожки, барин въехал в тень избы и остановился. Дед почтительно стал у порога.
– Здравствуй, Кастрюк, – сказал барин ласково и, отирая красное лицо с рыжей бородой, достал папиросы.
– Жарко! – прибавил он и протянул папироску и деду.
– Непривычны, Миколай Петрович, – захихикал тот. – Трубочку вот, а то шкалик-другой красенького – это мы, старики, любим!
– А я было к вам по дельцу, – начал Николай Петрович, отдуваясь. – Ездил повещать на Мажаровку… надевай шапку-то, Семен!.. да вот, кстати, и к вам. Девок своих не пошлете ли ко мне?
– Аль еще не сажали? – спросил дед участливо.
– Запоздали нынче… не я один.
– Запоздали, Миколай Петрович, запоздали…
– Я… – продолжал барин и вдруг так зычно гаркнул: «Балуй», что дед со всех ног бросился держать жеребца.
– Немножко-то посадил, – опять начал барин, – а пора и совсем управиться. Девчонок-то своих и турили бы ко мне.
– Разя один совладаешь, Миколай Петрович?
– Да ты скажи своим-то…
– Солдатка-то дома, что ль? – спросил дед деловым тоном у подошедшей старухи и замялся.