Пустые дома (страница 3)
Мы с Нагоре сели в самолет, Даниэля я несла на руках. Ему тогда было два месяца. Я не хотела возвращаться домой. Я знаю, что Фран сделал все, чтобы Нагоре отдали нам, хотя ее бабушка с дедушкой просили оставить ее им. Из Мексики я уезжала беременная Даниэлем и не успела вернуться до родов. В тот период я мало виделась с Нагоре, хоть жили мы через стенку, а двери наших спален выходили в один внутренний двор. Я боялась смотреть ей в глаза, чтобы не пришлось сопереживать ее утрате. Мне казалось, что горе можно подцепить, как вирус. Беременных хлебом не корми, дай чем-нибудь заразиться. Мы сели в самолет, и я даже думать не хотела о том, что Нагоре теперь на моем попечении; я понятия не имела, что буду делать с двумя детьми. Я никогда не хотела быть матерью, быть матерью – худший женский каприз.
Думая о будущем, как правило, рисуешь себя в хорошем свете. Мы обожаем будущее за перспективу однажды поумнеть. Моего будущего не существует, его забрал Даниэль.
Ты не станешь спрашивать у каждого встречного «где Даниэль?», «где, по-вашему, он может быть?». Но ты все время об этом думаешь. Разговаривая с кем-то, я до сих пор задаюсь вопросом: а вдруг, если я расскажу ей или ему, как все было, вдруг этот человек заметит какую-нибудь деталь, что-то такое, чего я раньше не упоминала, и тогда картинка сложится и станет ясно, где он и с кем… Может быть, этому человеку удастся ухватиться за подробность, которая ускользнула и от Франа, и от полиции, и от меня. Каждый новый человек – это возможность получить новый, более точный ответ. Но я ни у кого ничего не спрашиваю и просто думаю, что у него все хорошо. Он меня помнит? Помнит ли он меня? Какой он меня помнит, если помнит? О чем он думает? Дыши. Помнит ли он меня? Помнит? Дыши. А что Даниэль, он дышит?
У Нагоре всегда был нежный голос, годы его совсем не изменили. Она цеплялась за добро, несмотря на то, что ее отец убил ее мать. Еще у нее всегда блестят глаза, хоть родилась она под несчастливой звездой. Она цеплялась за оптимизм, хоть ей было суждено стать тенью: матери, отца, Франа, Даниэля. Даже я не замечала ее – она буквально сливалась с фоном. Она просто женщина, одна из, хоть и лезет из кожи вон, чтобы доказать обратное.
Я знаю, что у Франа не было других женщин, хотя мне очень хотелось, чтобы были. Тогда у меня появился бы повод его ненавидеть. Но он ничего не делает. Он похож на бревно. Я знаю, что по нему Даниэль не скучает. Не скучает, потому что он этого не заслуживает. Не заслуживает, и все. Фран мог бы быть хорошим отцом. Я дала ему эту возможность и тут же забрала. Возможно, он меня ненавидит, и его ненависти хватает на нас обоих. Мы оба не заслуживали Даниэля.
Пусть все закончится раз и навсегда. Пусть будет землетрясение, взрыв, война, выстрел пистолета, какие-нибудь разъяренные повстанцы, ядовитый паук, двадцатый этаж, один смелый шаг. Смелой я никогда не была, поэтому я до сих пор жива.
Фран сажал Даниэля на колени, и тот совал пальцы ему в глаза, будто хотел выковырять их, но делал это так невинно и неумело, что Фран почти ничего не чувствовал. У Даниэля были карие глаза, в остальном он совсем на меня не походил. Вроде бы карие – на самом деле, я не помню, но на фотографиях они выглядят карими. Я периодически вспоминаю, как у Даниэля впервые поднялась температура и мы побежали в больницу. Нагоре оставили дома и совсем про нее забыли. Должно быть, она уже тогда все поняла. Чтобы ее утешить, Фран взял ее к себе на колени и сказал, что мы сводим ее куда-нибудь на выходных. Сквозь слезы Нагоре сказала, что ладно. Даниэль смотрел на нее, не моргая, – он будто понимал, что это из-за него мы ее обидели, и когда она поцеловала его перед сном, он попытался поцеловать ее в ответ, но только обслюнявил ей лицо. Жизнь ставит нас в обстоятельства, о которых мы не просили. Чертова злодейка. Мне часто бывает жаль Нагоре, но ничего не поделаешь – пусть учится справляться сама.
Не всегда себя ненавидишь. Не всегда хочется плакать. Только изредка начинает колоть в печени, ни с того ни с сего. В какие-то дни получается верить в лучшее будущее, в какие-то – нет. Тогда ты прощаешься с надеждой и живешь с тяжестью в желудке, не имеющей ничего общего с пищеварением. В пищеводе застревает ком, вырастает препона, не дающая есть, даже если ты голодна, появляется рана, не дающая пить, потому что саднит. Не всегда себя ненавидишь. Не всегда хочется плакать – бывает даже, улыбаешься, сама того не осознавая, или мысленно хохочешь. Этот смех против воли – самое опасное, потому что такие всплески радости пробивают дыры в груди и легких, и тогда приходится повторять: «Дыши, дыши». Достаточно приоткрыть скороварку на пару миллиметров, чтобы обжечься паром. Паром можно обжечься, да, хоть и кажется, что нельзя, ведь пар же не огонь, у него нет раскаленной поверхности, но им можно обжечься, а смех – тот же пар, и, найдя выход, он распространяется и обжигает, и смех уступает место ненависти. Ненависти к себе за этот невольный смех.
Ешь давай, ну и что, что подгорело, ну и что, что невкусно, все равно ешь, говорила я Нагоре – хотела быть иголкой у нее в печени. Почему мне плохо, а другим нет? Они что, особенные? Что за счастливый билет такой они вытянули, почему они могут продолжать нормально жить? Ешь, неблагодарная, ешь, я же даже нарезала овощи кубиками, чтобы казалось, что я лезу из кожи вон! Ешь, чтобы никто не смог сказать, что я плохая мать, закрой рот и ешь, а потом иди к себе, и чтобы каждый кусок был тебе поперек горла, чтобы вся еда была тебе поперек горла, плачь со мной, плачь и будь слабой, как я. Ненависть – чувство преходящее, Нагоре, но это только пока. И я ставила перед ней тарелку и заставляла съесть все до последней крошки.
Куда уходит Даниэль каждое утро, пока я лежу в постели, воображая, что время остановилось, а он никуда не пропал? Где он бродит, кого видит? Называет ли кого-нибудь мамой?
Нагоре подходила к двери в мою комнату и стояла до тех пор, пока я не спрошу, чего ей надо. Ничего, отвечала она чаще всего. Иногда она приносила мне фрукты. И говорила: ешь. Иногда она предлагала расчесать мне волосы. Несколько раз я ей даже разрешала, просто чтобы она занялась делом и закрыла рот. И хотя я с подчеркнутым равнодушием сидела к ней спиной, это не мешало ей время от времени целовать мои волосы. Возможно, пару раз она поцеловала меня в щеку, а я в ответ погладила ее по руке. Были даже моменты, почти неуловимые, когда мне словно было до нее дело: я спрашивала, что у нее нового, и она выдавала такой подробный ответ, что я тут же переставала ее слушать. Его голос был посторонним шумом, который не вызывал у меня никаких эмоций, но зато разбавлял глухую тишину, наполнявшую лабиринт моих дней.
Если ты собираешься с духом, чтобы сказать мне, что в случившемся виновата я одна, то говори прямо сейчас, сказала я Франу, но он только хмурился и качал головой. (Дыши…) Я виновата, надо было быть внимательнее. Нет. (Дыши. Дыши.) Я пошла к нему. Его нигде не было. Нет. Его со мной не было. Его кто-то забрал? Как это произошло? Фран, ну что же это. (Дыши, дыши, дыши, дыши.) Если ты собираешься с духом… И он собрался: «Надо было быть внимательнее», – сказал он мне. (Укол в печень, еще и еще.) Надо было остаться дома, со мной, дома, со мной! Я дала ему пощечину. Он меня обнял. Нет, нет, нет. Я отталкивала его от себя ладонями, он ударялся спиной о стену и снова меня обнимал. Потом он погладил меня по голове, будто собаку, и ушел. Кто знает, какие адские муки пожирали его изнутри, – он не позволял себе ничего выпускать наружу. Таким я его помню – человеком, у которого есть чувства, но с тех пор он больше никогда – никогда – их не проявлял, по крайней мере до того дня, когда уехала Нагоре.
Порой, не так чтобы очень часто, мой лобок наливался кровью. Я скучала по тихим оргазмам Франа. По его белому семени на моих ногах. Все это казалось чем-то очень далеким. Однако мы оба знали негласный закон: родители, потерявшие детей, не могут испытывать страсть.
Даниэль не мог уснуть, если Нагоре не споет ему на ночь колыбельную. Я наблюдала за ней. У нее хорошо получалось. Она гладила Даниэлю лицо и брови, закрывала ему глаза и тихонько пела. Если бы кто-нибудь сфотографировал нас в тот момент, можно было бы решить, что я хорошая мать. Скорее всего, Нагоре и думала, что я хорошая мать. Но почему тогда я оставила сына без присмотра и уставилась в телефон? Что же я за мать такая?
Мозоли появляются, если много ходить. Я заметила, что стопы у меня мягкие, как у ребенка. Во мне мало веса, зато в моей жизни полно одежды, людей, времени. В какой момент мне захочется пойти и выброситься из окна? А может, пора уже признать: страдание мне к лицу, потому что я эгоистка.
* * *
Но разве возможно вдруг взять и отвыкнуть от себя, от порядка дня и ночи, от снега в будущем году, от румянца яблок, от печалей любви, которой вечно не хватает?
Вислава Шимборская,фрагмент из «Минуты молчания»Наша жизнь была бы лучше, не появись в ней Леонель. Ну почему он не заплакал, когда надо было, зачем ждал, когда мы сядем в машину? Это я та женщина с красным зонтиком, это я села в такси, когда в парке начался переполох. Я, конечно, обняла его, чтобы он не плакал, но он все никак не успокаивался; а через несколько недель нам сказали, что у него аутизм и, возможно, поэтому с ним так тяжело поладить. В тот момент я пожалела о своем желании стать матерью.
Я хотела от Рафаэля детей, а он, не знаю, что там с ним происходило, и хотя я его спрашивала, он мне ни черта не рассказывал, что весьма в его духе, говорил, что все якобы хорошо, а я говорила, что я же вижу, что что-то не так, не ври мне, а он хоть бы раз сказал: слушай, такое дело, такая вот фигня, ну или не переживай, у меня правда все нормально; думаю, что я из той категории женщин, которые будут жить с мужиком, даже если он их не любит, приговаривая, что утро вечера мудренее, типа делай хорошо и будет хорошо; не знаю, что это, оптимизм или идиотизм; поэтому мне казалось, что с появлением Леонеля у нас все наладится, но оказалось, что ребенок – не клей и отношения не склеит.
Ну и, на самом деле, я всегда хотела дочку: заплетать ей косички с ленточками, одевать в воздушные платья – из тех, что дети носят на праздники, смотреть, как она таскает мои туфли и красит лицо, причесывается там, не знаю, девочка же лучше мальчика, но потом я подумала, что Рафе больше подойдет Леонель, потому что он сможет играть с ним в футбол, в войнушки там и в прочие мужские забавы.
Ты что, его украла, дура херова, заорал он, когда я пришла домой и попыталась усадить ревущего Леонеля за стол. Тогда Рафа встал и врезал мне по голове. Ты совсем больная, что у тебя в башке, еб твою мать? Я старалась вести себя непринужденно. Я думала, нам нужно время, чтобы узнать друг друга поближе, ведь семьей не становятся за пару дней. Всему виной его аутизм, ну или я не умею выбирать спутников жизни – одно из двух. Выбрать спутника жизни – дело непростое, параметров-то много – например, чтобы было взаимоуважение, а мы вот подрались в первую же ночь после появления Леонеля, потому что он нас обоих достал. Мы не понимали, что с ним: он бросался на пол, бил себя по голове, а когда мы пытались его успокоить, брыкался и пинался. Один раз он зарядил мне так больно, что я схватила его за волосы, совсем легонько, но он взвыл, как резаный. Рафа не на шутку разозлился. Он хлопнул дверью и заперся в спальне. Я осталась с Леонелем в гостиной. И сказала ему: Леонель, а Леонель, что с тобой? Но он только совал пальцы в рот, а по лицу его текли слезы и сопли, и так продолжалось, пока он не уснул. У меня тогда пересохло в горле и так болел живот, что я даже не стала поднимать его с пола, а просто накрыла одеялом и пошла в спальню к Рафаэлю.