Дом, дорога, река (страница 13)
Обернув стены снаружи полосами рубероида и ещё раз промазав битумом швы, мы подсыпали и утрамбовали грунт вокруг стен, отчего котлован сразу уменьшился до размеров кирпичной коробки. Непривычно и странно было рассматривать эту прямоугольную нишу в толще земли – практически комнату, в которой, при крайней нужде, можно было и жить. Интересно, что ныне такие вот, углублённые в землю жилища – едва ли не тренд, то есть самая модная штука. Их называют «лисьими норами» и на просторах Всемирной сети на все лады расхваливают их оригинальность, удобство и экономичность. Не знаю уж, каковы на деле преимущества «лисьих нор», но в самом появлении их среди современных жилищ человека мне чудится некий возврат к первобытности, к тем землянкам, в которых наши далёкие предки обитали тысячи лет назад. И, пожалуй, не одно лишь стремление к оригинальности и дешевизне загоняет людей в «лисьи норы», но и нарастающий страх перед будущим, ожиданье последних времён, когда лишь в подземельях, возможно, спасутся последние из обитателей нашей планеты.
Но нам при строительстве погреба об Апокалипсисе думалось редко, уж очень дружно и весело двигалась наша работа. А главный опыт, который мы приобрели, был тот, что земля и лопата есть главная наша опора в тяжёлые дни. Пока руки держат лопату – для того ли, чтобы вскапывать целину для посадки картофеля, или для того, чтобы выкопать погреб, где этот же самый картофель будет храниться, – можно вытерпеть многое. Человек с лопатой в руках – он, как солдат с винтовкой наперевес, не побеждён до тех пор, пока не бросает оружие и стоит на земле, защищая свой дом.
Владимир Даль в своём собрании русских пословиц записал и такую: «Чердачная мышь погребной не сестра». И сейчас, после того как мы погружались в погреб, неплохо бы слазить и на чердак.
В детстве нас, пацанов, на чердаки влекло неудержимо. С верхней лестничной площадки нашего дома можно было вскарабкаться к люку, который с хрустом откидывался, осыпая на голову керамзит вперемешку с сухим голубиным помётом, но нам, детям, залезать на чердак запрещалось, и поэтому нас с особенной силой тянуло туда. Уже в момент открывания люка ты ощущал пыльный ветер, от которого часто моргали, слезились глаза, – ветер, тянувший сквозь откинутый люк наверх, в подкровельное пространство, и будто втягивавший тебя в манящие сумерки чердака.
Первое, что изумляло – то, как чердак был огромен. Глядя на нашу двускатную крышу снаружи, никак нельзя было предположить, что под листами старого, уже мхом покрытого шифера скрывается так много гулкого, ветреного пространства. То ли причиной тому было наше детское восприятие – мы были малы, мир вокруг был велик, – то ли и впрямь на чердаке отменялись привычные соотношения длин и объёмов. Иначе как объяснить, что из конца в конец чердака ты мог пробираться – и пробирался – чуть ли не час, тогда как внизу, вдоль стены дома, ты такое же расстояние пробегал за стремительные секунды?
И как мог чердак вместить столько предметов, которые поочерёдно встречались тебе, пробиравшемуся на осторожных ногах или даже на четвереньках по хрустящим окатышам керамзита? Битый шифер, шершавый и колкий, обрывки верёвок и ржавые гвозди, бухты скрученной проволоки, рукава телогреек, подмётки, пустые бутылки и голенища сапог, кирпичи в голубином помёте – всё это словно всплывало перед тобою, пока ты пробирался между подпорок стропил, а потом вновь тонуло в холодных и дышащих пылью потёмках. Порою ты видел, как сквозь щели и дыры волнистого шифера кровли пробиваются иглы солнца; они будто мохнатые от той пыли, что медленно движется в них. Но так было лишь в ясные дни; в непогоду дневной свет проникал под кровлю через два слуховые окна, служивших входом не только для света, но и для многочисленных, облюбовавших чердак голубей. Бывало, над твоей головой заполошно захлопают крылья – и тебя обдаст волной мягкого пыльного взрыва! Пара птиц, шумно взбив воздух, затмит на мгновение свет слухового окна и канет наружу. Да, голуби-сизари всегда жили здесь – чердак представлял собой, можно сказать, голубятню, – их воркованье, и хлопанье крыльев, и цоканье лапок по шиферной кровле были едва ли не главными здешними звуками. Сизари и рождались здесь, и умирали: на шуршащем сухом керамзите нам нередко встречались большеглазые и голенастые голубиные мумии. Так что чердак служил своего рода кладбищем птиц, и лёгкий, почти неощутимый на сквозняках, дух голубиного тления присутствовал здесь постоянно.
Припоминаются и зимние посещения чердака. Когда там, наверху, что-то случалось с водопроводными трубами и хмельные сантехники, вызванные из жилищной конторы, оставляли люки открытыми настежь, мы, пацаны, словно этого только и ждали. Залезешь наверх – и вдруг поразишься тому, до чего ж, по сравнению с летом, чердак зимой мал: словно он, как и любой предмет, съёживается от мороза. То, что летом представлялось огромным и сумрачно-гулким, почти безграничным, теперь, в холода, кажется жалким, маленьким и сиротливым. Или причиной тому были глыбы зеленовато-серого льда, нараставшие над кирпичными трубами вентиляции, и такие же, зеленоватого цвета сосульки, свисавшие с ригелей кровли? Из дыр вентиляции непрерывно тянул влажный пар – он-то и создавал ледяные наплывы, – а кровля сочилась капелью; и всё это вместе, лёд, пар и капель, вызывало в душе чувство острой тоски. Жизнь всего дома казалась хрупкой и ненадёжной – под воем метели снаружи, под этими глыбами зеленоватого льда и под чмоканье непрерывной чердачной капели…
Возле наших жилых двухэтажных домов стоит ряд деревянных сараев – типичного для России «самозастроя». В русской провинции всюду, где только возможно, рядом с жилыми домами возникают сараи, сарайчики, будки, погребки, курятники и голубятни – строения-спутники, сопровождающие многоквартирные городские дома. Порой кажется, эти сараи не могут отстать, отвязаться от человека (корнями, как правило, сельского жителя) и сопровождают его, как какая-нибудь собачонка, которая не может бросить хозяина, оставившего свой старый дом и пустившегося на поиски лучшей доли. Так они, эти будки-сараи, и бредут за людьми, довольствуясь самыми негодными и бросовыми местами, притыкаясь там-сям, зарастая травой и ветшая, но сберегая в себе что-то важное и необходимое человеку.
Да и сами обитатели городских домов чувствуют, что их жизнь не вмещается в типовые квартиры и нуждается в чём-то своём, сугубо индивидуальном, пусть это «своё» и выразится всего лишь в щелястом, с дырявою толевой кровлей сарае, в котором хранится всякая рухлядь, от сломанных лыж до покорёженных детских колясок.
И понятно, что наши сараи, по сути, дома нищеты. Лишь бедность и ожидание худших времён не позволяют нам выбросить отслужившую, старую вещь. А вдруг она снова понадобится? Или, по крайней мере, можно будет использовать те детали, из которых она состоит – разные там доски-рейки, пластины и гвозди, шурупы или провода? И поэтому часто сарай – своего рода преддверие свалки: генетически-цепкая память революций, пожаров и войн и порождённого ими глада и мора не позволяет нам сразу избавиться от обветшалого хлама, а создаёт некий буфер между жилищем и мусорным баком.
Вот и наш сарай, что стоит в ряду деревянных собратьев через дорогу от дома, в непростые для всех девяностые годы прошлого века был, по сути, домашнею свалкой. Мы не просто сносили туда всё негодное, что оказывалось в доме, но, случалось, ещё и притаскивали в сарай что-нибудь, найденное на улице. Это могли быть моток проволоки или крепкая обрезная доска, столешница или табурет, топор без топорища или черенок от лопаты. Неудивительно, что при таком отношении к сараю – вполне типичном для русского человека – он превратился в помесь мусорной свалки с музеем старинного быта.
Что пылилось в углах и на полках сарая? Какое-то время, к примеру, здесь обитала старинная прялка. Резные балясины-столбики и большое колесо с деревянными спицами были настолько легки и изящны, что, увидев ту прялку возле мусорных баков, я не мог не притащить в сарай это рукотворное чудо. Много перебывало в сарае и лыж, от деревянных, ещё с ременными креплениями (а палки к ним были, кто помнит, из суставчатого лакированного бамбука) до современных пластиковых. И часто те лыжи бывали непарными: поломав одну где-нибудь на бушмановской горке, я не решался выбросить вместе с ней и другую и оставлял овдовевшую лыжу пылиться в сарае. Правда, сколько я помню, ни одна из непарных лыж так и не дождалась себе такого же одинокого друга и не составила с ним новой пары.
О разных коробках и старых ботинках, о поломанных детских игрушках, об исписанных школьных тетрадях, остатках обоев, банках с олифой и старою краской, пакетах шпатлёвки, граблях и лопатах я много распространяться не буду: такого добра хватает в сарае у каждого. Но вот о чём надо сказать обязательно, это о байдарках и велосипедах.
Да, они тоже хранятся в сарае, и с них начинается новая тема, ведущая нас прочь из дома, в ту даль, о которой напоминают нам эти шины и спицы, педали и сёдла – и эти брезентовые тюки, в которых, когда их случайно заденешь, позвякивают шпангоуты, вёсла и стрингеры. Благодаря велосипедам и лодкам наш старый сарай – ещё и хранилище странствий, как прежних, уже совершённых, так и тех, что ещё, может быть, предстоят. Дом без возможности странствий – не вполне дом, а что-то вроде тюрьмы, равно как и путешествие без того места, откуда ты вышел и куда надеешься возвратиться, превращается просто в скитание, в наказание и проклятие для человека.
Вот и мы, оттолкнувшись от стен старого и уже накренившегося сарая, пожалуй, отправимся в странствие.
IV
Тема странствий, блужданий, походов – одна из важных тем моей жизни. Я даже нашёл ей генетическое обоснование. Отец моего отца, Василий Афанасьевич Убогий, командовавший стрелковой ротой и погибший под Ленинградом в декабре 1941 года, был кубанский казак. Стало быть, в моих жилах, помимо крови курских крестьян (с Курщины большинство моих предков), четверть крови – казачья. А казаки, как известно, народ вольный, и больше привязанный к бурке, коню и седлу, чем к жене или хате. В прошлом некоторых казаков называли «бродниками» – людьми, не имевшими дома и свободно бродившими по белу свету.
Вот и я – как я сам себя ощущаю и сознаю – примерно на три четверти человек оседлый, привязанный к дому, укладу, порядку, семье, а на четверть бродяга и странник. В каком-то воображаемом идеале собственной жизни я и хотел бы примерно три четверти года жить дома, а четверть – проводить в путешествиях. Конечно, в реальности странствия занимали куда меньше времени, но, не будь их совсем, я ощущал бы свою жизнь неполноценной.
Всякий, кому довелось путешествовать, знает: для странника дом – ценность едва ли не большая, чем для оседло живущего человека. Тот, кто изо дня в день и из года в год живёт в доме, может совсем перестать его замечать и ценить – так рыбы не замечают воды, в которой они обитают, а большинство людей не замечают воздуха, которым дышат. Но, стоит рыбе оказаться выброшенной на берег, а человеку испытать приступ удушья, как им сразу становится ясно, где и в чём заключается жизнь. Что-то подобное – обновление, освежение и углубление чувства дома – происходит и с тем, кто с домом расстался. Где, как не во время похода – холодной ли ночью, или под проливными дождями, или в палящий зной, загребая ногами дорожную пыль, – так мечтаешь о доме?
Даже расставаясь с домами и уходя из них, чтобы странствовать, люди порою берут дом с собой. Речь о палатках, этих походных жилищах, которые, с одной стороны, создают лишь иллюзию дома; но, с другой стороны, важнейшие признаки дома всё же присутствуют в них, и человек, в чьём рюкзаке лежит свёрнутая палатка, является домовладельцем. Во-первых, в палатке он будет укрыт от дождя и от ветра, этих главных врагов путешественника (и ещё защищён от мошки, гнуса, слепней, комаров – ото всей той летающей нечисти, что способна превратить поход в сущий ад); и, во-вторых, палатка создаёт тот эффект «внутреннего пространства», который и есть отличительный признак жилища. Попробуйте всего лишь обнести верёвкой участок лесной поляны или приречного луга – и вы сразу поймёте, о чём идёт речь: «внутри» всё сразу станет иным, чем «снаружи». А уж если вас отгораживает от внешнего мира не просто верёвка, а стены палатки, то внутреннее пространство будет обозначено ещё чётче. Чем-то этот эффект сродни тому детскому залезанию под одеяло, с которого я и начал писать о домах.