Дневники: 1920–1924 (страница 9)
Тут вернулся Марри. Мы болтали как обычно. Мишенью был Олдос240, который выпустил «Леду». Станет ли он кумиром публики? Марри рассуждал об этом слишком долго, и мы с К. вернулись к литературе, в частности к ее рассказам. Последний, «Человек без темперамента», написан в иной манере. Она нащупала нечто новое и теперь может делать что хочет. «Прелюдия» – цветная открытка. Ее рецензии – просто каракули; ни одной серьезной мысли. Похвала Салливана в «Athenaeum» вызывает у нее отвращение241. Кэтрин производит впечатление крайне обособленного человека, совершенно эгоцентричного и полностью сосредоточенного на своем искусстве. Она неистовствовала в этой теме, а я притворялась, будто роман не пишется. «А что еще нам делать? Надо писать. Жизнь…». А еще она придумывает перед сном истории о жителях города. «Весенняя ночь. Я спускаюсь к причалу и слушаю, о чем говорят путешественники…», – сочиняет она в своей обычной манере, импровизируя. Меня попросили написать рассказы для «Athenaeum». «Но я не уверена, что умею», – сказала я достаточно честно, полагая, что после отзыва обо мне она втайне хочет услышать именно это. Потом Кэтрин повернулась и сказала, что никто, кроме меня, не умеет писать рассказы: «доказательство тому “Королевский сад”» – якобы это поворотный момент. «А как же “День и ночь”?» – спросила я, хотя не собиралась о нем говорить.
– Удивительное достижение! – сказала она. – Пожалуй, у нас не было ничего подобного с тех самых пор, как… Даже не могу вспомнить.
– А я думала, что тебе не понравился роман242.
Потом она заявила, что даже готова сдать по нему экзамен, и спросила, не захочу ли я прийти и поговорить о романе за обедом. Выходит, я иду на обед. Что в таком случае КМ хотела сказать своей рецензией? Откровенна ли она со мной? В итоге я снова остро чувствую определенное взаимопонимание между нами – странное ощущение «схожести», причем не только в литературе, – и думаю, что это никак не связано с моим удовлетворенным тщеславием. С Кэтрин я могу быть прямолинейной.
5 июня, суббота.
Вот и наступило самое лучшее время года, о котором я так часто и всегда с удовольствием думала в декабре и январе; даже в плохую погоду июнь лучше других месяцев. Цинично ли так говорить? Лично я считаю, что прелесть любого месяца раскрывается, когда сравниваешь его с остальными. Вот о декабре мне сейчас думать совсем не хочется. Я опять достала зимнюю одежду; на улице сильный ветер; солнце искрится и сверкает, вместо того чтобы греть. Однако оно палило в день Дерби243 [2 июня, среда] – в тот самый, когда я обедала с КМ и провела 2 часа за бесценной беседой – бесценной в том смысле, что ни с кем другим я не могу столь же свободно говорить о писательстве, не цензурируя свои мысли больше, чем я делаю это, когда пишу здесь. (Л., разумеется, не в счет.) Мы, конечно, обсуждали сочинительство и мою книгу. Она сказала, что «День и ночь» – первоклассный роман. Его сдержанность якобы вызывает недоумение, но объясняется обстоятельствами. Потом я сказала: «Ты изменилась. Словно многое пережила». В ней и правда появилась определенная уверенность в себе, будто, овладев чем-то, она больше не нуждается в уловках. КМ рассказала мне о своих ужасных переживаниях прошлой зимой, в основном об одиночестве (с одной лишь Лесли Мур, она же Ида Бейкер244) в каменном доме с пещерами под ним, куда устремлялось море; она целыми днями лежала в кровати одна с пистолетом наготове, а в дверь ломились мужчины. Сидни дважды написал и подчеркнул: «Крепись!»245. Марри прислал ей балансовый отчет своих счетов и приехал на Рождество со сливочным пуддингом, творожным сыром и словами «теперь я здесь, все в порядке». Потом она обратилась к нему за моральной поддержкой, ничего не получила и больше не собирается пробовать. Я с трудом понимаю, о чем речь. Кэтрин нервничает из-за выхода своей книги246 и боится, что сделала недостаточно. Я не знаю, какие именно чувства вызывают у нее слава и критика, но в нашем, возможно, слишком возвышенном разговоре мы об этом почти не говорили. Как бы то ни было, я получила удовольствие, а мое прерывистое общение с ней кажется фундаментальней, чем более стабильное – со многими другими людьми.
Вчера вечером я ужинала с Уолтером Лэмбом и миссис Мадан247 в Хаунслоу. В этом старом особняке (кремового и черного цветов) мисс Арнольд248 обычно лежала пьяная. Комнаты с высоким потолком в основном обшиты панелями или оклеены китайскими обоями. Снаружи разбит квадратный сад; все его стебли развеваются на ветру. Ночь была холодная, и бедная миссис М. сидела в одной из комнат у пылающего камина, облокотившись на толстые фолианты, явно не читая, не занимаясь шитьем и не разговаривая; ее муж уехал, а жители Хаунслоу злобны и враждебны. Повсюду своеобразные элементы роскоши, как и подобает дочери миссис Сакстон-Нобл249. Было много разговоров о королевских особах, ведь миссис М. и Уолтер вращаются в одних кругах. Одна из принцесс, Мария Луиза250, уже несколько месяцев живет в Кент-хаусе, выселив мистера Нобла – владельца. Она держит там королевский персонал, включая фрейлину. Атмосфера нереальности всего этого поразила меня. Еще миссис М. пыталась попасть на закрытый вернисаж для короля в К.А.251 Пахнет XVIII веком – покровители и интриги на задней лестнице. Миссис М. – умная, проницательная, непритязательная молодая женщина, готовящаяся стать матерью, питающаяся исключительно измельченной травой, не раболепная, вот только несчастливая, какой и будет всегда, я полагаю, поскольку видно, что муж не имеет для нее особого значения. Они живут на этой ферме в Хаунслоу уже 10 месяцев.
– Какое же прекрасное место для начала супружеской жизни! – сказала я.
– Совсем нет! – ответила она.
Джеффри252 уехал, забрав ключи от ворот. Дискомфорт от третьесортности, то есть от Уолтера Лэмба, стал невыносимым еще до окончания вечера – будто что-то не на своем месте; нечто грифельно-серое и хитрое посреди зеленой листвы.
8 июня, вторник.
Абсолютно нормально думать об июне в декабре, а сегодня, пожалуй, даже слишком свежо, как будто за углом брайтонский пляж. Вчера был запоминающийся день; Национальная галерея253; встретила там Клайва; мороженое в «Gunter’s»254; очень зрелищно; старая дама в черно-белом наряде с наперсницей, соблюдающие этикет и обычаи, были доброжелательны и забавны. Молодой человек с идеально прямой спиной в сером пиджаке; стройные женщины или девушки с бледными ногами, спотыкающиеся в темных комнатах-пещерах; мороженое посасывают или потягивают в странной тишине; две молодые леди с матерью ели совершенно молча – ни искры жизни; приличная одежда; возможно, они живут за городом. Но разве матери и дочери могут молчать? Оживил ли бы их молодой человек? Я не знаю, что происходило в этих безмолвных умах. Ужин с Нессой. Мне рассказали всю историю Мэри – дело исключительно в истерии служанки; думаю, она просто хотела разыграть сон наяву, а потом, бедняжка, зашла слишком далеко, поверила в него и теперь лепечет в лазарете Святого Панкраса255. Зрелище того, как ее увозили, было зловещим – все слуги прильнули к окнам. Какие они ужасные люди! Благодаря этому образу, моя поездка в Ватерлоо256 на втором этаже автобуса оказалась очень яркой. Ясная ночь, свежий ветерок. Слепая старая нищенка сидела у каменной стены на Кингсуэй257, держа в руках коричневую дворнягу, и громка пела258. Было в ней какое-то безрассудство, вполне в духе Лондона. Дерзкая, чуть ли не веселая женщина, прижимающая к себе собаку, будто чтобы согреться. Сколько июней она просидела в самом центре Лондона? Как она там оказалась и что пережила? Я даже не могу себе представить. «Черт возьми! – говорю я. – Ну почему я не могу все это узнать?». Возможно, именно пение ночью показалось мне странным; она пела пронзительно, но для собственного развлечения, а не ради денег. Потом мимо проехали пожарные машины – тоже пронзительно; их каски бледно-желтые в лунном свете. Иногда все вещи вызывают одно и то же настроение, но, как его описать, я не знаю. Оно было веселым и в то же время ужасным, пугающе ярким. В последнее время Лондон часто угнетает меня – я даже думаю о мертвых, которые ходили по этому городу. Возможно, стоит походить по городским церквям. Вид серо-белых шпилей с моста Хангефорд259 навевает мне эту мысль, и все же я не могу сказать, какую «эту».
17 июня, четверг.
Сегодня день скачек в Аскоте260 – мероприятие, которое, по-моему, означает сильнейший за весь сезон прилив людей высшего общества, но все эти важные шишки ничего для меня не значат. Вот только прекрасный полдень испорчен шумом колес на Пикадилли; я постоянно заглядываю в проезжающие мимо экипажи и вижу напудренные лица, похожие на драгоценности в витринах. Нужно быть моложе, чтобы поддаться всеобщему волнению. Мы на пути в Аскот. Мимо проезжают открытые такси и автомобили, похожие на локомотивы Большой западной железной дороги261. И все же хорошая погода придает нам неожиданный импульс – званые ужины, Мемуарный клуб, поступающие одно за другим приглашения. Не хочу описывать миссис Миррлиз262 и ужин в отеле «Рубенс»263 бок о бок с богатой добросердечной Британской семьей, неизменной на протяжении ста лет. Породившая этот организм цивилизация наделила его стереотипами. Буты из того же вида. Интересно, всем ли семьям свойственно держаться вместе? Однако в тот вечер я не задавалась этим вопросом. У Чихаря [прозвище брата миссис Миррлиз] все карманы набиты серебром.
На следующий день я обедала на Гордон-сквер после выставки Роджера264: забила себе голову разговорами и вином и сидела там, испытывая дискомфорт. Тост за Роджера немного не удался – так же, боюсь, как и его картины, которые аляповато заполнили целых три зала, словно цветастые металлические листы, и ни одна из них еще не продана. Мы с Литтоном стояли у окна и смотрели (по крайней мере я), как женщина расчесывает волосы в доме на соседней улице; повисла тишина. «Есть что рассказать?» – спросил Литтон, намекая на мою беспечную жизнь. Я ответила отрицательно. Она едва ли так уж интересна. Тогда он сообщил мне, что живет ради амбиций; ему нужно влияние, а не слава, но влияние не Мейнарда, а какого-нибудь старого джентльмена, на 80-летие которого люди произносят пышные речи; он хочет короткими емкими фразами уничтожать гигантских монстров лжи. Я заявила, что это недостижимо, но верю, что он хочет именно этого. Пила чай в «Gunter’s», ужинала у Нессы и вернулась домой уставшей молоть языком и мечтавшей о большом глотке одиночества, которого мне не дали. На следующий день мы ужинали с Марри, еще через день – с Роджером, а вчера вечером у нас здесь было заседание Мемуарного клуба, о чем рассказывать нету сил, поскольку я хочу спать. Леонард ужинает с Обществом265, которое, полагаю, нравится больше мне, чем ему; буду лежать в полумраке и ждать его возвращения; потом он войдет и я узнаю все сплетни.
23 июня, среда.
Я, кажется, довольно долго лежала в полумраке, вернее сказать, в темноте, а потом пришел Мур266 и в час ночи принимал холодную ванну, поэтому на следующее утро я была слишком невыспавшейся, чтобы внимать его рассуждениям о Беркли. Он поседел, осунулся и, похоже, теряет зубы. Его глаза маленькие, взгляд настороженный, но, очевидно, не такой пронзительный, как раньше. Да еще недобор веса. Он пошел гулять «со своим ребенком». Я вообще не понимаю, почему именно он был властителем умов молодежи. Возможно, Кембридж слишком замкнут, как пещера. И все же (я не пытаюсь четко сформулировать плюсы и минусы) есть в нем эта невинность и проницательность – ни намека на фальшь.
