Алексей Хвостенко и Анри Волохонский. Тексты и контексты (страница 2)
В 1990‑е неоднократно приезжал в Россию, выступал с концертами в Петербурге и Москве. Записал вместе с рок-группой «АукцЫон» альбомы «Чайник вина» (1992) и «Жилец вершин» (1995).
В апр<еле> 2004 получил российское гражданство. На вечере в лит<ературном> музее «20 лет ДООСа» официально принял титул «Друг ДООСа». По его словам – «Из всего, что делается сейчас в поэзии, мне ближе всего ДООС».
<Д. Северюхин,> А. РябчиковаИНТЕРВЬЮ
ИНТЕРВЬЮ ВАДИМА АЛЕКСЕЕВА С АЛЕКСЕЕМ ХВОСТЕНКО
28 ИЮНЯ 2004, ПАРИЖ – 22 НОЯБРЯ 2004, МОСКВА13
– Алеша, вы начинали как график; затем, вместе с Михновым, стали делать спонтанные работы.
– Разумеется, но Михнов сам подражал Поллоку в то время14. И мы как-то сообща этим занимались. Но Михнов-Войтенко так и продолжал этим заниматься до конца своей жизни, а я ушел в сторону. Конечно, когда я был молодым человеком, увлекался всякими направлениями – и Поллоком, и поп-артистами. На выставке у Киры Сапгир было неизвестно что, были представлены и поп-артистские работы, и Поллок – солянка из разных стилей. Тем не менее я пытался все это объединить во что-то общее. Мне хотелось бы, чтобы эти работы звучали в одной струе. Но постепенно нашел свой собственный стиль и работаю в нем. Геореализм15 – стиль, который я изобрел, взял свое название, вернее я ему дал название, от земли, в первую очередь как от первобытного хаоса, беспорядка – до геометрии, то есть абсолютного покоя и уравновешенности. И именно эти два начала, на мой взгляд, и создали тот стиль, который мне присущ в современных работах.
– В коллажах?
– Коллажи появились спонтанно. В Париже я работал в коммерческом искусстве, занимался рекламой, всякой прочей чепухой и из обрывков бумаги стал лепить какие-то маленькие штучки, и постепенно это вылилось в такие более большие формы. Когда я начинал все это делать, я был довольно бедным человеком, и мне казалось, что потратить пять франков на лист бумаги – очень дорого. Один друг сказал мне: «Когда ты получишь пятьсот франков за свою первую работу, тебе не будет казаться это дорого». Так и получилось – теперь мой коллаж стоит тыщу евро. И я не удивлюсь, если они когда-то будут стоить и дороже.
– Как скульптор вы до сих пор занимаетесь абстракцией.
– Основная моя работа – именно скульптура, а не графика. Скульптура – моя профессия. Графикой я занимаюсь постоянно, но для меня это пробежка, рывок к скульптуре. Скульптура мне позволяет осуществить большие формы, что я не смог бы сделать в графике. Скульптурой я зарабатываю себе на жизнь, это единственная возможность поддержать свои ресурсы и свое существование. Однажды я нашел человечков – один мой приятель открыл брошенный магазин, в котором была масса заготовок для игрушек, в том числе для человечка Бэбифута, и отдал их мне. И я их постепенно использовал, сделал довольно много работ с ними, но мало-помалу они кончились. И начался другой период, без человечков. Сейчас принесли несколько фрагментов, которые я мог бы включить в свои скульптуры, – какие-то доски резные, коряги, я сам нашел несколько заржавленных железяк. Использую их со временем, когда найду себе место здесь, если, конечно, не буду возить их с собой взад-вперед. А может, и не использую. В Питере я еще не исследовал помойки, так же как и в Москве – здесь у меня нет еще мастерской. Надеюсь, что в Москве у меня рано или поздно образуется какая-то мастерская.
– Вы как ренессансный человек – песни, стихи, спектакли, рисуете, лепите, пишете.
– В первую очередь я считаю себя поэтом. Тема стихов и песен – абстрактно-лирическая, назвать сложно, лучше послушать. Стихи начались раньше. Но более-менее профессионально заниматься искусством я начал, конечно, как художник. Я увлекался и Поллоком, и поп-артом. Молодой человек всегда увлекается абсолютно разными вещами. Не знаю, кто я больше – поэт или художник? И то и другое вместе взятое. Французы называют это artist complet, артист на все руки, ренессансный персонаж. Еще я занимаюсь театром как режиссер и пишу для театра пьесы. Для меня занятия всеми искусствами – совершенно одно и то же. Древние греки называли все, что делается в искусстве, «музыкой». Пластика, танец, театральная мизансцена, слово, записанное на бумаге, – для меня тоже музыка.
– Иными словами, молодая горячая голова, каких в то время было много в Петербурге.
– Мы называли себя битниками. В ту пору модно было читать Джека Керуака, Аллена Гинзберга, нам казалось, что нужно ходить в драной одежде запущенной, с нечесаными грязными волосами. Сейчас, наверное, никто не помнит, кто такие битники. Образование у меня в высшей степени незаконченное. Школьное есть, конечно. Учился я в 213‑й английской школе, которую организовал мой папаша и был там преподавателем16. Но в школе ничего не сложилось, оттуда я ушел довольно рано. После седьмого класса меня выгнали за хулиганство и хроническую неуспеваемость, и заканчивал я уже обычную школу. Но в 213‑й учился ККК – Константин Константинович Кузьминский17, с которым мы до сих пор дружим. Костя живет в Америке и купил сейчас дом где-то на севере от Нью-Йорка. Позже он организовывал первые квартирные выставки.
– Как вы учились рисовать?
– Рисовать я начал учиться в Герценовском институте на графическом факультете, потом учился у барона Штиглица, в Мухинском училище18. А до этого взял один урок у одного монгола из питерской Академии художеств. Монгол поставил передо мной бюст Маяковского, единственное, что там было, и показал мне, как его зарисовать. Это был первый и единственный урок рисования, который я получил в своей жизни. Это происходило в доме творчества писателей в Комарове, Териоки это называлось раньше, где жил мой отец. Папа был филолог, переводчик и поэт, но как поэт никогда не печатался. Комаровская жизнь помнится довольно смутно – ходили на пляж, собирали ягоды, грибы, ловили рыбу в каких-то озерах. Бруй19 там жил позже, с ним я встретился только в Париже. До Ахматовой я так и не добрался, хотя Бродский меня заманивал к ней. Но меня как-то не очень тянуло со знаменитыми личностями знакомиться.
– А как же Акимов?
– Я в начале 60‑х годов пытался учиться в нескольких институтах, в Институте имени Герцена, в Мухинском училище, куда ходил на подготовительные курсы и поступил на следующий год. А потом я перешел в Театральный институт и учился у покойного Николая Павловича Акимова. Это был великий режиссер и очень хороший художник. Чего-то он рассказывал, показывал, объяснял, втолковывал, но основным уроком была свобода творчества. Там можно было делать все что угодно, даже абстрактные вещи. Акимов привил мне любовь к режиссуре. Но я зашел и вышел, проучился месяца два или три. Когда мы устроили нашу первую выставку, Акимов пришел, посмотрел на мою картину «Портрет бабушки», которую я сделал из разных материалов, подобраных на улице. Сказал, что бабушка не плавает, и стал ее критиковать: «Ничего – красиво, элегантно, но картина будет пылиться!» Я только что прочитал тогда Беккета, «Последнюю магнитофонную ленту»20, рассказал ему содержание этой пьесы, и ему мой пересказ очень понравился, по-моему. Он ушел, и после этого мы больше никогда не виделись.
– Как появился ваш соавтор Волохонский?
– С поэтом и философом Анри Волохонским мы всю жизнь работаем вместе. Начинали мы с песен, потом стали писать вместе басни, затем пьесы, первой из которых стал «Первый гриб». Мы написали ее в расчете поставить на сцене, носили даже в ТЮЗ к Зяме Корогодскому21. Пьеса везде понравилась, но ставить ее отказались, сказав, что она полна анахронизмов и еще каких-то намеков, неприличных для советской власти. Анахронизмов в чисто языковом, лингвистическом плане. В общем, так ее и не поставили нигде. И Корогодский предложил нам с Анри написать ему пьесу по «Марсианским хроникам» Брэдбери, был такой писатель-фантаст американский. Мы этого, конечно, делать не стали. На этом наше знакомство с Корогодским закончилось. Содружество АХВ продолжается до сих пор, недавно в Москве вышла книжка текстов наших песен22.
– Церковь греческая еще стояла?
– Стояла. Я видел, как ее ломали, – у меня какие-то стихи даже есть на эту тему23. Бродский тоже чего-то написал. Тогда ведь все жили рядом – я на Греческом, а Бродский на Пестеля. Екатерининский садик, сквер у Зимнего стадиона. Основная тусовка происходила в «Сайгоне». Сайгон и Малая Садовая, где собирались поэты и прочая левацкая публика, существовали одновременно24. До этого собирались на кухнях. Тогда компания, которую Костя Кузьминский называл «ахматовские сироты», не была главной, были и другие поэты. В Москве были смогисты, лианозовцы, Зверев, Яковлев, Харитонов, все ныне покойные. В Питере были Хеленукты во главе с Эрлем, Володей Горбуновым. У меня был собственный кружок под названием «Верпа». «Верпа» – это Анри Волохонский, я и Леня Ентин25. Результатом стала книжка «Институт Верпы», которую издала в Нью-Йорке Юля Беломлинская, а за ней митьки в «Красном матросе». Того же времени поэмы «Подозритель» и «Эпиграф». Поэма «Слон На» была напечатана в Питере совсем недавно, несколько лет назад, покойным Аллоем26, который покончил с собой при странных обстоятельствах: вернулся в Париж, купил квартиру, машину, перевез оборудование, поехал в Питер закончить свои дела и повесился. Жена Таня до сих пор продолжает его дело, выпускает исторические книжки.
– Многие уходили тогда в детскую литературу – Голявкин, Григорьев, Холин, Сапгир. Был очень популярен Хармс, обэриуты. Почему для вас был важнее классицизм?
– Мой отец очень дружил с Маршаком, сотрудничал с ним как переводчик, и у меня было много его книг, подписанных им самим. Для меня самый важный поэт всегда был Хлебников. Он больше всего на меня повлиял. Что касается обэриутов, то, впервые прочитав их в самиздате, я был удивлен схожестью с тем, что я делаю. Так что не могу сказать, что они оказали на меня какое-либо влияние, – к тому времени я уже делал собственные вещи. Разумеется, классицизм – Державин, Сумароков оказали на меня большое влияние. Еще Катулл, Тибулл, Проперций, Марциал. Безусловно, Данте, Петрарка. Больше всего, конечно, Шекспир. Вслед за Ларошфуко я пишу максимы.
– Один из ваших опусов называется «Опыт постороннего творческого процесса». Позиция наблюдателя жизни вам ближе, чем ее участника?
– Я бы сказал, скорее исследователя. Или открывателя. Вообще я намеренно зашифровываю свои стихи, чтобы они имели многозначность. Чтобы прочитать их было непросто. Чтобы в каждой строчке был заключен не один, а несколько смыслов. У меня есть серия стихов под названием «Трехголосые двустишья», где я пытаюсь в двух строчках дать три смысла стихотворению.
– Как трехсмысленность совмещается с импровизацией?