Позади вас – море (страница 2)
Не мучился – это значит, чтоб ему не было больно. То есть для меня он, считай, уже мертв. Под лекарствами он меня не услышит. Правда, глаза у него открыты, так что я раскладываю вокруг книжки и картинки. В основном арабские книжки, которые он так любил читать. Они такие замусоленные, что можно пальцем провести по краю страницы и не порежешься. Там и рабочие тетрадки по арабскому языку есть. Он как раз по ним учил меня читать на фусхе. Как будто не хватало, что я говорю на нашем диалекте… Нет же, бабá желал, чтоб я выучила самую жесть – литературный арабский, на котором только речи произносят да в новостях дикторы говорят.
В общем, долго он учил меня читать и писать, объяснял, как соединяются буквы – в арабском же нет печатного шрифта. Почти все буквы там сливаются друг с другом. Но некоторые, вроде алиф и ра, не желают соединяться с другими. Скорее слово надвое разрежут, чем протянут руку к подружке. Вот, например, в моем имени первая буква – ра – пишется отдельно от остальных. Иногда, когда бабá заставлял меня исписывать своим именем целую страницу, я воображала, что ра стоит на острове и смотрит, как другие буквы от нее уплывают.
Я поставила по бокам кровати два столика и разложила на них разные фотки. Например, ту, где я с Мейсун на руках, – ей всего два годика, и она не понимает, что у нас творится. Еще я положила туда фотографию с их с мамой свадьбы и, взглянув на нее, ужасно расстроилась – они там такие молоденькие, как раз собираются улетать из Палестины в Америку, полны радужных надежд. Даже не представляют, что их ждет.
Есть еще фотка со школьной постановки – на ней бабá обнимает меня за плечи. Я в костюме феи из «Щелкунчика» – остальные феи все были худенькие и беленькие, и только я черноволосая, с пышными бедрами и тяжелой грудью. Но все равно, по-моему, я была очаровательна. Бабá даже сказал – когда я порхала по сцене, ему казалось, что я вот-вот взлечу.
Эта фотография очень ценная, потому что единственная. В смысле, фотография-то не одна, но момент редкий. Бабá не так часто ходил ко мне в школу на спектакли. Все время работал. На аль-Атраша. Перебивался случайными заработками у мистера Аммара, хозяина торгового центра: рисовал разметку на парковке, чистил сайдинг, ставил новые двери. Еще он за шесть долларов в час мыл посуду в тайском ресторане в конце квартала. Понимаешь, объясняю я Торри, он, несмотря ни на что, копил деньги мне на колледж. Он и сейчас копит… просто не верится. Однажды сказал, мол, тебе в свое время придется найти хорошую работу и откладывать на колледж для сестры. Мне он поможет, а я должна помочь Мейсун. Нас двоих ему не потянуть.
* * *
На литературе мы готовимся к майскому экзамену. Понятно, если я Это сохраню, никакого экзамена мне сдавать не придется. Но я все равно готовлюсь. Класс у нас маленький, всего пятнадцать человек, и мистер Дональдсон для тренировки постоянно дает нам задание написать короткие ответы на необычные вопросы. Я хорошо справляюсь, потому что не забываю «подтверждать свою мысль». Например, если пишешь: «У поэта двойственное отношение к смерти», – нужно найти в его писанине цитату с подтверждением.
Но сегодня я не готова. Сегодня мы с мистером Дональдсоном разбираем стихотворение «Читателю» Роберта Луиса Стивенсона. Мне оно прямо с первой строчки нравится. Тут у меня проблем нет, я и по-английски, и по-арабски отлично читаю, вы еще не видели человека, который бы лучше меня разбирался в поэзии. Но тут… Меня прямо поражают последние строчки: «А в том саду другой малыш – из воздуха ребенок лишь»[4].
Я ни слова не могу из себя выдавить. Просто сижу и чувствую, как внутри разливается тоска. Неужто такое возможно от одной фразы – «из воздуха ребенок лишь»? Стихи-то вообще не об этом. Но меня цепляют по-своему. Потому что вот ведь в чем на самом деле дело. Не хочу я, чтобы за мной таскался ребенок из воздуха, призрак моего малыша. У меня уже мама из воздуха. А папа, считай, умер.
Торри? Торри меня любит. Но я не дура и полагаться на него не стану.
За сочинение я получаю «ноль», просто стыдно смотреть мистеру Дональдсону в глаза.
По дороге домой я думаю о том, что внутри меня гнездится неутолимая жажда. Пустота, которую невозможно заполнить. Остановившись на переходе, смотрю, как мимо проносятся машины. А потом, вместо того чтобы перейти улицу, почему-то сворачиваю направо, на Митчелл, и иду к дому Амаль. В школе арабские девчонки о ней болтают. А я, хоть и оказалась в том же положении, что и Амаль, давно с ней не разговаривала. Мне неприятно их слушать, арабские девчонки иногда хуже белых. Их папаши перед отъездом из Палестины уже успели выучиться на врачей или адвокатов. Или просто были при деньгах и стали в Америке скупать разные вещи. Мистер Аммар, например, разбогател на недвижимости. Это ему принадлежит торговый центр, в котором находится «Аладдин».
Мы с Амаль всегда дружили – может, потому, что наши папы были из тех, кто работал на своих отцов. Тем, кто на самом дне, лучше держаться вместе.
Их дом я узнаю по большой металлической рамке сбоку, по которой змеится виноградная лоза. Когда моя мама еще была в своем уме, а мама Амаль и Маркуса жива, они вместе собирали виноградные листья. Каждый июнь, по выходным. Листья они очищали, высушивали, складывали в вакуумные пакеты и замораживали, чтоб мы весь год могли есть свежий варак[5], а не соленый из консервных банок. Сейчас же виноград разросся, как джунгли. Никто не собирает листья, и они лезут во все стороны – лоза даже перебралась через забор к соседям, захватывая все больше пространства.
Старший брат Амаль Маркус стрижет под окном кусты садовыми ножницами. Если честно, я всегда была в него влюблена. Он похож на портрет лорда Байрона из учебника по литературе – большие глаза и гладкие черные волосы.
– Привет, коротышка, – ухмыляется он. – Сто лет не виделись.
– Как дома?
– Мм, нормально. Как твой папа?
– Все так же.
– Не говорили, когда?..
– В любой день. Не сегодня завтра.
– Слушай, у тебя же есть мой мобильный? Ты звони, если что, ладно? В любое время. И маме скажи, пусть звонит.
Я благодарю и спрашиваю про Амаль, а он начинает темнить. Но я не отстаю, и наконец он признается, что она здесь больше не живет.
– Ты же знаешь моего отца, – вздыхает Маркус. Из шапки куста торчит маленькая веточка, и он целую драму из этого устраивает, подбирается к ней со своими ножницами – и голову с плеч. – Он упрямый, как черт.
Пару минут мы стоим молча, наконец я спрашиваю:
– Но у нее все в порядке?
– Все хорошо. Она все правильно сделала. И мне плевать, что другие думают.
– Мне тоже.
Я говорю Маркусу, что пойду домой, мне еще вечером работать в «Аладдине». А он в шутку отвечает, мол, смотри не попадайся мне в мою смену, когда будешь курить наргиле[6] со стариками. Я иду прочь, а он кричит мне в спину:
– Эй, коротышка! Ты звони, поняла?
– Позвоню.
* * *
В день смерти вид у бабá отощавший и изумленный. На последнем дыхании его губы образуют букву «О», словно Америка наконец сумела его поразить. Так он и застывает. Видно, все же понял, что победить здесь у него не получится.
Мы знали, что к этому идет. Ну а как же? Когда вам остается всего пара минут, чтобы побыть всем вместе, одной семьей, понимаешь все без лишних слов. Мы все встали вокруг него – я, Мейсун и мама. Медсестра с длинными седыми волосами спросила, не надо ли нам кому позвонить, но у нас никого больше нет. Она ушла в другую комнату, чтобы нам не мешать, но всякий раз, как он охал, возвращалась, чтобы добавить морфина в капельницу. А прежде чем снова выйти, напоминала:
– Он вас слышит, он может слышать.
Я знаю, американцы любят все обсуждать. Делятся своими чувствами так же легко, как избавляются от старой одежды или мусора. А люди вроде нас ничего не изливают. Каждое свое ощущение мы перерабатываем. Измельчаем в труху, чтобы ничего не осталось. И вот я смотрю на умирающего отца, который и пожить-то толком не успел, а думать могу только о том, куда мне после девать это чувство. Нужно полюбить кого-то так же сильно, как я любила бабá. Мама не подойдет, она привидение, сестра слишком мала… То есть я-то могу ее любить, но, может, ей не всегда будет это нужно. А если любить Торри, неизвестно, как долго можно будет рассчитывать на взаимность. А мне нужно постоянство.
Мы ждем, когда придет врач и подтвердит смерть, а я пока разговариваю с медсестрой. Она сидит молча, сложив руки на коленях, – может, молится за нас? В глубине души я надеюсь, что да.
Говорю ей, что мне все же нужно кое-кому позвонить. Двум людям. Маркусу, потому что он знает, что в таких ситуациях делать. Придет, объяснит нам, что к чему, и сообщит новость всем другим арабам. А еще Торри. Положу руку на живот и скажу ему, куда я решила вылить всю ту любовь, что плещется в моем сердце.
* * *
На экзамен я не иду. А деньги, что папа скопил на мое образование, решаю приберечь для Мейсун, – может, они ей когда-нибудь пригодятся. Торри постепенно привыкает к мысли, что хочет он того или нет, ему скоро придется стать отцом. К моему удивлению, бесится он все меньше и меньше. Иногда даже кладет руку мне на живот и ждет, а физиономия у него при этом, будто он сам ребенок.
Когда ребенок рождается, Торри предлагает мне дать ему имя. Я отвечаю, мол, конечно, я дам ему имя, а кто же еще? И объясняю, что назову сына в честь моего отца. Пусть я всего лишь дочь, все равно его будут звать в честь деда.
– А как звали твоего отца?
– Джибриль.
– Что это значит?
По голосу я понимаю, ему понравилось, как нежно и твердо звучит это имя.
– Арабский вариант имени Габриэль. – Я показываю Торри, как это пишется на арабском, что буква ра в середине слова стоит отдельно от остальных. – Как и в моем имени. В этом наши с ним имена похожи.
– Джибриль. Габриэль. Джибриль, – медленно с нежностью тянет Торри. – Оу, да, крошка, мне нравится, – улыбается он.
– Да плевать мне, нравится тебе или нет.
– Крошка, но мне правда нравится.
Он сжимает мне руку, я не противлюсь, а сердце, хоть и трепещет в груди, на самом деле готово ко всему.
Патруль
Маркус Саламе
Я патрулирую улицы, а сестра с заднего сиденья рассказывает мне о своем парне Джероне. Сворачиваю влево на Карри-авеню – из таунхаусов только что поступил звонок. Домашнее насилие.
– Он славный парень. – Черные глаза Амаль блестят на молочно-бледном лице.
Огромные, все зеркало заднего вида занимают. Мы постоянно возим гражданских – по идее, она и впереди могла бы сесть, но я не предлагаю. Наоборот, говорю, что на заднем сиденье безопасней и что таковы правила.
– Жена утверждает, что муж ее избивает. В доме еще четырехлетний ребенок. Она говорит, его он тоже ударил, – сообщает Джерард по рации.
– Машина сорок пять в пути, я в трех кварталах, – отвечаю я и выключаю рацию, а потом обращаюсь к Амаль: – Ну давай, рассказывай дальше про своего друга.
– Знаешь, если я закончу учебу, это все будет благодаря ему.
– Серьезно? – Сворачиваю на Таунтон-авеню и ищу дом номер двести двадцать пять.
– Он постоянно подтягивает меня по английскому. И это его идея, чтобы я стала историком.
– Здорово.
Я-то думал, учебу она закончит благодаря мне, учитывая, что платил за нее по большей части я.
Вижу дом – двухэтажный таунхаус с фальшивым колодцем на газоне. Ненавижу такие штуки, особенно когда возле них еще бутафорские ведра ставят. Будто кто-то поверит, что эта семейка черпает воду из земли, когда у них прямо на стене торчит электрическая коробка, а за загородкой виднеется блок переменного тока. У бабá тоже такой, только хуже – там еще вокруг резиновая земля, в которую понатыканы пластиковые цветы из магазина «Все по доллару». Фальшивые цветы в фальшивом колодце, используемом как фальшивый цветочный горшок.
В окне гостиной горит свет. А на втором этаже темно.
– Маркус? Мне тут остаться? – робко спрашивает Амаль.