Александр Островский (страница 6)
Задавалось, например, описание памятника Минину и Пожарскому, возвышавшегося напротив кремлевской стены у самого портика Торговых рядов. Но вместо простого описания памятника Попов требовал повествования о людях, в честь которых он возведен, о событиях эпохи, прославившей их имена. Жаль, что не дошло до нас сочинение на эту тему будущего автора драмы «Козьма Захарьич Минин-Сухорук».
Однако обычным даже для лучших преподавателей той поры было требование назубок знать все риторические фигуры, почерпнутые из учебника Кошанского, и уметь употребить их в должной полноте и последовательности. Даже Попов, при всех его порываниях к новой, более свободной методе преподавания, все еще стоял на этом. Понятно, что это могло смущать и отвращать живого, художественно впечатлительного подростка.
«История мидян темна и непонятна… темна и непонятна… темна и непонятна…» – без конца долбили первую фразу учебника истории. Хотелось ли после этого узнать что-либо о мидянах?
Островский учился в гимназии с умеренным успехом, особыми способностями не блистал, редко сиживал на передних партах (ученики в ту пору располагались в классе по мере их успехов – и время от времени перемещались по классу в согласии со своей успеваемостью). Но не оказался и в числе последних. В нем не было ничего от чудо-ребенка, никаких разительно ранних успехов и ослепительных способностей, столь любезных душе учителей и родителей. Этот мальчик принадлежал к числу плодов, созревающих медленно; с тайной органической избирательностью отвергают они то, что чуждо их природе, и постепенно, но прочно набираются того, что должно пригодиться им на будущем, еще смутно рисуемом сознанию поприще. Таких ребят иногда считают ленивыми, рассеянными; напротив, они сосредоточены, но сосредоточены на чем-то своем.
Островскому смолоду была свойственна самобытность суждений, смелая необычность простой мысли, которая никому не приходит в голову лишь потому, что кажется слишком простой. Там, где все выбирали из двух предложенных оценок и решений, он неожиданно предлагал свое – беззаконное и неоспоримое в своей очевидности.
Наезженное по привычным дидактическим колеям сознание, замороченное зубрежкой параграфов и правил, обесцвечивается, теряет способность к свежему созерцанию предмета, непосредственному суду, новому пониманию. Самобытность мнений доступна лишь живой интуиции, незапорошенному рассудку. С юных лет Островский инстинктивно оберегал в себе этот род независимого ума, оригинального своей ясностью. Гимназия же вместе с необходимыми начатками знаний прививала и закрепляла риторико-схоластический способ мышления.
Не потому ли в очерке о Яше Островский открыто негодует на пытку дидактического воспитания, которая делает человека «нравственным калекой», убивает в нем в зародыше врожденные инстинкты, эстетическое чувство, способность по-своему думать и не дает взамен сколько-нибудь целостного взгляда на мир?
К тому же свою правоту гимназические учителя любили подкрепить розгами, и даже при просвещенном инспекторе Попове розги для гимназии, по свидетельству воспитанника А. Репмана, «покупались возами, и это гнусное наказание производилось еженедельно – по средам и субботам»[25].
Да, не с такой охотой совершал, наверное, свой долгий ежедневный путь с Житной улицы на Волхонку круглоголовый стриженый гимназист, и не однажды, поймав его за руку, какой-нибудь досужий Мамаев, запечатленный впоследствии в пьесе о «мудрецах», начинал читать ему рацеи о том, что в гимназию-де ты еле-еле тащишься, а обратно вприпрыжку бежишь.
В письме однокашнику Николаю Бергу в 1877 году Островский назовет заведение, в котором они когда-то вместе учились, «треклятой гимназией».
Дома нашего гимназиста ждало не слишком много радостей, но все же это был дом.
Николай Федорович недолго оставался вдовцом. Четыре года спустя после смерти Любови Ивановны он женился на семнадцатилетней Эмилии Тессин. Отец Эмилии Андреевны, коллежский асессор, недавно умер, и всеми делами ее занимался брат – Иван Андреевич Тессин, которого всю жизнь недолюбливал Александр Николаевич[26]. По тогдашним понятиям, Эмилия Андреевна уже засиделась в девицах, и ее поторопились выдать за человека старше ее годами двадцатью, солидного вдовца и преуспевающего чиновника. Лютеранка, она согласилась обвенчаться с ним в православной церкви.
Молодая мачеха Островского принадлежала к оскудевшему дворянскому роду. Среди своих предков Эмилия Андреевна числила два поколения знаменитых королевских архитекторов Швеции. Ее прадед Карл Густав Тессин (1695–1770), политик, дипломат и литератор, был начальником королевской канцелярии и воспитателем наследника, пока не вынужден был вследствие ссоры с двором уйти в отставку. Его труд «Письма принцу Альберту» принес ему европейскую известность. Его сын, дед Эмилии Андреевны, обвиненный в связях с масонами, бежал в Россию и поселился в Москве. В начале XIX века здесь, на берегу Яузы, возник переулок, и до сих пор носящий название Тессинского. Николаю Федоровичу должно было льстить, что он женат на «баронессе» – это вам не просвирнино дитя! Эмилия Андреевна, девица тонкого воспитания, знала себе цену. Она любила показывать пожелтевшую старинную гравюру, на которой ее бабушка была изображена в покоях родового замка.
Николай Федорович был, понятно, не так прост, чтобы доверчиво выслушивать сентиментальные воздыхания о былом величии фон Тессинов. Здесь можно было подозревать и семейную басню. Вчерашнему семинаристу импонировали дворянские титулы и гербы, но за Эмилией Андреевной, увы, не было богатого приданого.
Старшего сына своего мужа Эмилия Андреевна приняла добро, поначалу даже несколько стесняясь его открытого, внимательного взгляда. Ей хотелось завоевать его расположение, но легче было, конечно, с меньшими – они почти не помнили матери. Вскоре у Эмилии Андреевны стали рождаться свои дети: четверо из них рано умерли, четверо же остались жить – среди них Петр Николаевич Островский, с которым Александр Николаевич позднее подружился.
Не думаю, чтобы мачеха оказала заметное влияние на воспитание и развитие Александра Николаевича. Ей хватало забот и с собственными малыми детьми, а старший сын мужа в тот год, что они поженились, уже ходил в гимназию. Сохранились семейные рассказы, что Эмилия Андреевна «из боязни упреков» всячески заботилась о своих пасынках. Для чуткого подростка забота «из боязни упреков» – не лучшая форма завоевать его доверие.
Впрочем, внешне все выглядело в семье миролюбиво и гармонично. Подростка выучили звать мачеху «маменька», и, уже будучи взрослым двадцатипятилетним человеком, он не скажет об отце и Эмилии Андреевне иначе, как «папенька с маменькой». Таков дух замоскворецкой традиции, привычная формула почитания родителей, и напрасно было бы считать ее знаком искренней сыновней любви.
По тяге своей к тонкому дворянскому обиходу Эмилия Андреевна, сама игравшая на фортепьяно и знавшая с детства европейские языки, больше всего внимания уделяла этой стороне воспитания да еще хорошим манерам. Она приглашала к детям домашних учителей – француза и немца. Но не добилась заметного успеха: как раз с новыми европейскими языками Островский в гимназии дружил меньше, чем с прочими науками. Зато успешно занимался он с учителями музыки, научился читать ноты, умел подобрать на фортепьяно и записать мелодию. (Это помогло ему потом в совместной работе с композиторами Чайковским, Кашперовым, Серовым. Серову он пересылал записанные им мелодии костромских песен.)
Несравненно более важным для биографа Островского представляется другое. Все Островские, начиная с деда, Федора Ивановича, глубоко почитали книгу. Едва Николай Федорович оперился и встал на ноги, он завел в своем доме большую библиотеку. Гимназист Островский получил доступ к отцовским шкафам с книгами и сделался увлеченным и самозабвенным читателем. Вряд ли кто-нибудь руководил его чтением, но если оно и было поначалу хаотичным, беспорядочным, то все же эта попытка добрать самообразованием то, чего ему не хватало в казенной гимназии, заслуживает пристального внимания.
«Благодаря большой библиотеке своего отца, который с самого начала журналистики в России выписывал все появлявшиеся периодические издания и приобретал все сколько-нибудь выходящие из ряду книги, Островский весьма рано ознакомился с русской литературой и почувствовал наклонность к авторству». Так написал о себе в третьем лице сам драматург[27].
Только в отрочестве читают так безоглядно, запоем, переворачивая одну книгу и тут же открывая другую. Вероятно, наш гимназист перечитал все, что читали в ту пору и другие его сверстники: «Таинства Удольфского замка» и «Юрия Милославского», романы Нарежного, Загоскина и, конечно же, загадочной и мрачной Анны Радклиф – этой Агаты Кристи XIX века. Но в библиотеке отца были и поэмы Пушкина, первое издание «Горя от ума». Тогда же, возможно, началось знакомство Островского с многотомным изданием «Российского феатра», толстыми книгами с золотым тиснением на свиной коже, содержавшими лучшие пьесы драматургов XVIII века. В 1856 году он поразит воображение молодого М. И. Семевского доскональным знанием комедий Судовщикова, Капниста, не говоря уж об Аблесимове или Сумарокове[28].
Даже если Островский немного преувеличил, говоря, что его отец выписывал все периодические издания от начала журналистики в России, все же, надо думать, в его библиотеке можно было найти комплекты таких известных журналов, как «Московский телеграф» Полевого, «Телескоп» Надеждина, так же как начавшие выходить недавно пушкинский «Современник» и затеянные Краевским «Литературные приложения» к «Русскому инвалиду», ну и, конечно же, находившуюся в зените своей популярности «Библиотеку для чтения» Сенковского. Следя регулярно хотя бы лишь за этими изданиями, можно было считать себя литературно образованным человеком. Здесь печатались стихи Пушкина, «Коляска» и «Нос» Гоголя, первые статьи Белинского.
В самом раннем из дошедших до нас сочинений Островского – «Сказании о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс…» (1843) – чиновник и купец ведут разговор о казавшемся нескромным пушкинском «Графе Нулине», и один приводит другому как пример изящной благопристойности «Библиотеку» Сенковского:
«– Да вот-с в “Библиотеке для чтения”, я брал ее у приятеля недавно, там под статьею “Гиморой” сказано – статья не для дам…
– И, да разве вы не видите, что это каламбур. Бар Бар уж такой писатель, что вечно каламбуры пишет».
В окружении Островского водилось немало горячих почитателей фельетонного стиля Барона Брамбеуса и самого его журнала. Язвительность Сенковского, его гонения на старомодный высокопарный слог, его выходки против «сих» и «оных» принимались с восторгом.
Вообще дома, в семье Островских, разговор часто касался литературы. Николай Федорович и сам следил за новинками. Нередким гостем в доме был его брат, дядя Островского, Геннадий Федорович, чуть позже отца окончивший ту же Московскую духовную академию и ставший директором Синодальной типографии. По самому роду своей деятельности, связанной с печатным станком, Геннадий Федорович был наклонен к обсуждению литературных новостей; знал он подчас и закулисную сторону известных журнальных событий. «Рассуждали о современных проповедниках, – вспоминает свидетель этих разговоров Н. Гиляров-Платонов, – о современной литературе, о цензурной истории с письмом Чаадаева в “Телескопе” и об “Истории ересей” Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу, о путешествии Наследника и статье Погодина по этому поводу. То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам»[29].