Александр Островский (страница 7)

Страница 7

Люди осторожные и благонамеренные, братья Островские не заходили в своих разговорах далеко. В чаадаевском письме видели оскорбленное тщеславие офицера, посланного некогда к государю с известием о бунте Семеновского полка, но в излишних заботах о своем туалете опоздавшего и навлекшего на себя высочайшее неудовольствие. Считали, что своей статьей он вымещает заслуженную им неприятность. Осуждали и Надеждина, который подвел цензора Болдырева, окрутил его, заговорил, заморочил и убедил подписать журнал не читая. Зато добросовестно недоумевали, когда в самой книге Руднева о ересях, по повелению цинического и подозрительного Филарета, духовная цензура нашла ересь: автор тяжко согрешил, уравняв в значении святое предание со Святым Писанием… Таковая придирчивость даже людям благомыслящим казалась все же излишней.

Приткнувшись с книжкой в углу дивана, гимназист Островский тайно прислушивался ко всему и воспринимал по-своему. За что сослали Надеждина, уважаемого университетского профессора, в Усть-Сысольск и что такого ужасного наговорил в своих письмах Чаадаев? И разве еретики не повывелись еще в Средние века? Как, в самом деле, могла выйти в дядиной типографии книга, проповедующая ересь против Закона Божьего?

С двумя коренными понятиями книгопечатания – о ересях и о цензуре – мальчик, увлеченный литературой, знакомится очень рано.

Литература уже была частью души нашего гимназиста. Ему еще не исполнилось четырнадцати лет, когда из Петербурга пришло известие о том, что на дуэли с французским офицером убит Пушкин. Спустя четыре с лишним десятилетия в речи на Пушкинском празднике Островский вспомнит, возможно, эти дни и свое отроческое чувство поклонения Пушкину, когда скажет о кровной привязанности читателей к своим большим поэтам: «Вот отчего и великая скорбь при их утрате; образуется пустота, умственное сиротство: не кем думать, не кем чувствовать»[30]. Именно так: не только не с кем, но и не кем, ибо поэт дает сами «формулы» чувств, свойственные всем людям, но не до конца осознанные ими.

В черновике «пушкинской речи» Островский вспомнит, что «в учебных заведениях даже в 30-х годах беззастенчиво предлагалась реторика Кошанского». Между тем юноша Островский уже думал и чувствовал Пушкиным…

У нас нет достоверных сведений об интересе Островского к театру в гимназические годы. Мы даже не уверены, водили ли его туда хоть однажды. Говорят, большой любительницей театра была тетушка Островского – Татьяна Федоровна, жена диакона Новодевичьего монастыря. Но как глубоко затронули семейный быт Островских эти ее интересы, брала ли она с собой в театр старшего племянника, положительно затрудняемся сказать. В богатых домах Замоскворечья принято было на Святках и на Масленицу покупать в театре ложу и выезжать туда со всеми чадами и домочадцами. Но предпочтение в таких случаях отдавалось обычно опере – слушали «Аскольдову могилу» или «Русалку». Вряд ли наш гимназист бывал в ту пору на драматических спектаклях.

О чем можно судить с большей уверенностью, так это о том, что еще в детстве и отрочестве, в воскресные и праздничные дни и потом на вакациях, юного Островского возили на гулянья в знаменитые своими развлечениями уголки Москвы. Ходили в Нескучный сад с его парковыми затеями, на Девичье поле, где устраивались гулянья под Рождество и на Масленицу. 1 мая, по московской традиции, выезжали с самоваром в Сокольники, где прямо на весенней траве устраивались праздничные семейные чаепития. Ездили и на Воробьевы горы. Там, на откосе к Москве-реке, еще желтели остатки траншей от начатого строительства храма Христа Спасителя – неосуществленного проекта гениального Витберга; любовались оттуда Москвой.

Но самым знаменитым было гулянье «под Новинским». Здесь на Масленицу вырастал целый городок из балаганов, каруселей, «колоколов» (так назывались шатры, где торговали вином). Подпоясанные цветными кушаками и с лотками через шею, надрывались разносчики, предлагая сбитень и пироги. Кувыркались на подмостках паяцы, фокусники вытаскивали изо рта бесконечную паклю… Но кроме бородатых женщин, ученых собак и бельгийского великана здесь можно было увидеть настоящий площадной народный театр – примитивный, но яркий, веселый, озорной.

Приятно было день-деньской слоняться от балагана к балагану, грызть маковые на меду пряники, царьградские стрючки и, протиснувшись локтями в толпе любителей даровых зрелищ, часами простаивать у щелочек и дыр в парусине, чтобы лучше разглядеть скачущих на деревянных подмостках скоморохов.

После праздничного дня трудно было снова возвращаться в стены гимназии к риторическим фигурам словесности, герундиям и герундивам «золотой» латыни, алгебраическим формулам. Учение Островского шло неровно. Но были и успехи. По гимназии разнеслась молва[31], что Островский прочитал в подлиннике драмы Софокла[32]. Его увлечение новейшей русской литературой – Пушкиным, Грибоедовым, Гоголем – тоже не осталось тайной. А близкие друзья знали, наверное, и о том, что он, Островский, пробует силы и в качестве сочинителя. Из-под его пера выходят первые прозаические наброски и, смело можно поручиться, хоть и нечем этого доказать, стихи, стихи…

Между тем годы гимназического учения подходили к концу. Седьмой класс был выпускным. 17 июня 1840 года Островский сдал последний экзамен. В аттестате об окончании гимназии говорилось, что при отличном поведении Островский обучался «очень хорошо Закону Божию, истории, географии и статистике, русской словесности, математике и физике и хорошо – латинскому, немецкому и французскому языкам»[33]. Таким образом, высших баллов у Островского не оказалось (таким баллом было «отлично»), и все же его успехи можно было считать вполне приличными. Хотя он окончил класс девятым из одиннадцати в своей группе и не получил, как первые ученики, чина коллежского регистратора (быть может, он в нем и не нуждался), зато ему было дано право поступать в университет без предварительных испытаний. С 1838 года Первая московская гимназия считалась как бы преддверием университета, и успешно окончившие ее воспитанники не подвергались при поступлении на факультеты дополнительной проверке.

Кто знает, сколько тяжких разговоров, сколько бурных объяснений с отцом должен был пережить Островский, пока не расстался с мыслью избрать для дальнейшего учения словесный (историко-филологический) факультет. Никто из его товарищей по гимназическому выпуску не шел в юристы, а уж ему совсем это было не по душе.

Но отец рассудил иначе. Отец хотел, чтобы старший сын унаследовал его профессию, и делал ту же ошибку, какую в свое время делал его отец, желая во что бы то ни стало надеть на него рясу. Молодые люди склонны сами выбирать свою судьбу, как бы благоразумно и дальновидно ни решали за них старшие. А Николай Федорович стоял на своем: юридическая карьера принесла ему чины, деньги, положение, наконец, совсем недавно, в 1838 году, она позволила ему, коллежскому асессору, подать прошение о внесении вместе с детьми в дворянскую родословную книгу – чего еще желать, о какой иной судьбе думать? Николай Федорович просто не понимал сына. Он из неимущих бурсаков пробился на гражданскую службу, тяжким потом, горбом дослужился до положения видного дельца. Сыну же предлагают все это едва ли не даром, а он готов пренебречь юридическим образованием!

Не знаем, с помощью каких фигур красноречия удалось отцу уломать сына. Памятником этим домашним спорам останутся несколько скупых строчек в автобиографии драматурга. Сказав о возникшей у него еще в гимназии «наклонности к авторству», Островский продолжает: «Но родительская заботливость готовила ему другой путь: по очень уважительным соображениям из него хотели сделать юриста»[34].

«Родительская заботливость», «по очень уважительным соображениям» – легко угадать за этими фразами, исполненными внешнего почтения, нежелания обидеть память покойного родителя, затаенную иронию. Николай Федорович думал, что знает лучше сына, как сделать так, чтобы ему было хорошо. И уверенно ломал его будущую судьбу «через коленку», разрешая проблему этим дедовским способом, издавна принятым в Замоскворечье, – не зря столько лет прожил он в этом благословенном уголке Москвы.

Сын сдался, да и не имел возможности возражать, даже если б менее робел перед родительским авторитетом: на казенный кошт его бы не взяли, а от отца зависело купить ему студенческий мундир и шпагу и вносить за ученье в год по сорок рублей серебром.

Скрепя сердце Островский окунул в чернильницу тонко очиненное гусиное перо и написал:

«Окончивши полный курс гимназического учения, желаю, для усовершенствования себя в науках, поступить в Императорский Московский университет на Юридическое отделение. Александр Островский. 1840. Июня 18 дня»[35].

Университет

День единственный, всегда памятный – первый университетский день… Прохладное и ясное сентябрьское утро, толпа студентов у крыльца на Моховой. Еще рано, и солдат не спешит отворять двери.

Студенты старших курсов в помятых (особый студенческий шик) фуражках собираются в шумный кружок: объятия, смех, крепкие рукопожатия, рассказы о минувших вакациях: кто провел лето в имении тетки, кто учил в деревне детей полоумного князька… Все новые и новые фигуры появляются в воротах резной чугунной ограды и поднимаются к крыльцу; подъезжают экипажи студентов из богатых семей – молодые люди соскакивают с подножек, придерживая рукой парадную треуголку, со шпажкой на боку.

И не смешиваясь с этой шумной толпой, пока еще чужие в ней, стоят оробевшие новички, розовые от волнения, с шеями, зажатыми в узких воротниках синих мундиров. Они пришли сюда раньше всех, но почти ни с кем не знакомы, не знают, как держать себя, и только жадно вдыхают всей грудью вместе с бодрым осенним воздухом какие-то сладкие ожидания неведомой им умной, веселой, студенческой жизни, ловят ухом словечки корпоративного быта, в котором им так хотелось бы поскорее освоиться. В этой с каждой минутой густеющей толпе среди вчерашних гимназистов мы узнаем и Александра Островского: вот он стоит чуть сбоку, круглолицый, семнадцатилетний юноша с пышной светлой шевелюрой и добрым, немного растерянным выражением глаз.

– Здравствуйте, Платон Степанович! День добрый, Платон Степанович! – несутся со всех сторон молодые голоса, и улыбки пробегают по лицам.

Плотный, коротко стриженный, с седоватым хохолком, режет флотской походкой расступающуюся перед ним толпу любимец нескольких поколений студентов инспектор Нахимов. Брат известного флотоводца Нахимова и сам отставной моряк, Платон Степанович суров и грозен на вид, но студенты давно уже его раскусили и знают, что душою он простец и добряк. По второму слову Платон Степанович переходит со студентом на «ты», любит распечь за расстегнутый мундир, длинные волосы, опоздание на лекцию, постоянно грозит карцером, но редко приводит в исполнение свою угрозу. Ходит о нем анекдотов без числа: о любви Платона Степановича к рюмочке, за что даже награжден он прозвищем Флакон Стаканович, о его простодушии и отзывчивости[36].

Правая рука попечителя Строганова в его университетских преобразованиях, Нахимов благоговеет перед графом и больше всего боится, как бы его воспитанники не осрамились перед ним. Бывало, остановит студента, идущего под хмельком или одетого не по форме, накричит на него, натопает, а потом переходит на жалостный тон: «Ну как вам не грех?.. Что граф скажет?.. Как я буду перед ним моргать?»

Островскому, как и любому из его однокурсников, придется не раз испытать на себе и вспыльчивость и доброту этого человека, надежнейшего заступника перед профессорами, если, на беду, студент начнет терпеть неудачу на экзамене.

[30] Т. 10. С. 111.
[31] См.: Гиляров-Платонов Н. П. Из прожитого // Русский вестник. 1884. № 11. С. 253.
[32] Трудно сказать, насколько был верен слух о его успехах в древнегреческом. Но латынь после гимназии он знал, по-видимому, порядочно – не только умел щегольнуть словечками ergo, asinus, nigil, domine, lingua barbara, вложив их в уста учителей-латинистов в пьесах «В чужом пиру похмелье» и «Трудовой хлеб», но и сам спустя двадцать лет перевел «Гециру» Теренция (1859), как бы примериваясь к теме невестки и свекрови в «Грозе».
[33] ЦГАЛИ.Ф. 362. Оп. 1. Ед. хр. 4, 5.
[34] Образование. 1896. № 5/6. С. 86.
[35] Т. 12. С. 491.
[36] О П. С. Нахимове см.: Попов Н. А. Из воспоминаний старого студента // Исторический вестник. 1884. № 12. С. 684–694.