Бог, которого не было. Красная книга (страница 25)

Страница 25

– Матушку удачу, сто тузов по сдаче. Ходу воровскому, смерти мусорскому.

Ну а тот, другой, что не сидел, а стоял, хотя, возможно, что именно он сидел, – ну раз он стоял в прямоугольнике камеры; в общем, тот, другой, остановил базар сокамерника одним словом: здравствуйте. И сплюнул. Сквозь зубы.

– Здравствуйте, – с трудом выдавил из себя я. А плевать не стал – нечем было.

А тот, что на додекаэдре сидел, – он с додекаэдра встал и откуда-то грелку резиновую достал. И гордо так ее мне продемонстрировал. А тот, что стоял, три кружки железные явил. По-другому не скажешь: секунду назад он стоял без кружек, а спустя секунду – уже с кружками. Чефирные такие кружки, с облупленной эмалью. А тот, что с грелкой, – он стал в эти кружки что-то из грелки наливать.

– Ты прости, – это он мне, – но сюда по-другому спиртное не пронесешь. Это коньяк, Louis XIII, тебе в прошлый раз понравился.

А тот, кто кружки явил, – он эти кружки нам всем троим раздал и говорит:

– В мире, где воскресают плотники, возможно все.

– Это тост? – спросил тот, что с грелкой.

– Нет, – ответил другой. – Это вот тут на стенке написано.

А тот, что с грелкой, посмотрел на стенку, куда тот, что с кружками, своей кружкой указывал, и другую настенную надпись вслух озвучил:

– Без надежды человек безнадежен.

– Это тост? – спросил я. Ну просто выпить уж очень хотелось.

И вы оба – и тот, что с кружками, и тот, что с грелкой, – обернулись ко мне, и тот, что с кружками, сказал:

– Нет, конечно.

Тот, что с грелкой, сказал:

– А ты что, не знаешь?

Я не знал. Я так и сказал вам обоим – и тому, что с кружками, и тому, что с грелкой. Ну, не сказал, а головой покачал. А тогда вы оба два – и ты, и твой второй, черт вас разберет, кто из вас с кружками, а кто с грелкой, – «пусть бегут неуклюже» запели. Ну в смысле не неуклюже запели, а хором. И опять кто-то из вас фальшивил. То ли тот, что с грелкой, то ли тот, что с кружками. Но мне не до этого было. Ну потому что до меня дошло, что в этот самый бесперспективный из кубодней мне исполнилось двадцать восемь. Ну и я охренел, конечно. И от того, что мне исполнилось двадцать восемь, и что ты и твой второй пришли меня поздравлять. С грелкой коньяка. Ну хотя в мире, где воскресают плотники, возможно все.

То ли девочка, а то ли виденье

Естественно, я, как и все нормальные люди, надеялся умереть в двадцать семь. Ну когда мне шестнадцать было. И когда мне семнадцать было – тоже надеялся. И в восемнадцать. Даже в двадцать. А потом падал теплый снег, я выучил слово «репатриироваться» и репатриировался в Израиль; стал русским, получил вместо паспорта теудат-зеут и стал разбирать письма к Богу. На булгаковской Голгофе. Ну в смысле на почте Израиля, отделение «Сердце Иерусалима», улица Агриппа, 42. Потом был мой первый. Ну, первый, кому я на письмо ответил. Ну ты же все равно не отвечаешь. Ты – это Бог. И ты не только не отвечаешь, ты даже не читаешь. А потом были еще и еще. А потом ты мне разрешил отвечать на письма – официально и все такое. И я отвечал. Восемь лет, пять месяцев и четырнадцать дней. Именно столько я отвечал на твои письма. И именно столько меня трахали, словно маркесовскую простодушную Эрендиру, все кому не лень. Ну меня хотя бы не пристегивали стальной цепочкой к кровати, как ее, – и поэтому я несколько раз прекращал работать Богом, а потом снова начинал. Бог знает, почему снова начинал. Ну то ты со своим вторым уговаривал, сосисками подкупал с консервированным горошком, но чаще – хрен знает почему. Простодушный, наверное, был, как та Эрендира. Которую трахали восемь лет, пять месяцев и шесть дней. Ее – в прямом смысле, но, как говорила Недаша: когда тебя трахают, можно закрыть глаза, можно отключиться, а вот когда тебе душу, да еще без презерватива, – это больнее всего. Но зато у меня хотя бы выходные были. В отличие от Эрендиры. А потом писем стало так много, что под них выделили отдельное место – на улице Шивтей Исраэль, 24. И там я получал на несколько сот шекелей больше. А потом это здание взлетело на воздух. Четырнадцать или пятнадцать раз подряд. А меня арестовали. И сунули в этот квадрат то ли Моссада, то ли Шабака, где мне исполнилось двадцать восемь лет и ко мне пришли ты и твой второй. Поздравить. И грелку с коньяком принесли. Это было странное ощущение – я не про коньяк с грелкой и не про тебя со своим вторым. Я про себя в двадцать восемь лет. Ощущение, что я опоздал. Ну, что вовремя не умер. Как будто я их всех, всех своих – Моррисона, СашБаша, Джоплин – предал. Десять лет назад – ну почти – все пошло наперекосяк, Даша не берет трубку, а тут еще умереть опоздал.

Глотнул я коньяка из кружки с облупленной эмалью, а ты вдруг гитару явил. Старенькую, еще луначаровской фабрики. Ну или это твой второй был. Короче, не тот, который с грелкой был, – ну потому что руки его были грелкой заняты и он никак не мог гитару явить. Но зато он снова всем налил, пока тот другой гитару настраивал. А как настроил – заиграл. Боем. Ну а как еще на гитаре луначаровской фабрики играть? Вернее, выпил сначала, а потом уже заиграл. Боем. Я тоже выпил, естественно, и поэтому и пропустил первые строчки. Так, отметил в голове, что что-то знакомое. А ты, ну или твой второй, в общем, кто гитару явил, продолжал петь и как-то странно на меня посматривал. И тот другой – который с грелкой, – он еще налил и тоже на меня как-то странно посматривал. И вот тут я чуть коньяком не подавился. Луи Тринадцатым. Ну потому что я вдруг полууслышал – полуугадал слова. И сквозь коньяк услышал, и сквозь кубизм угадал. И сквозь свои двадцать восемь лет тоже. И угадал, и услышал:

Только вижу – вдруг идет мне навстречу
То ли девочка, а то ли виденье.
И как будто мы знакомы с ней даже,
Помню, чей-то был тогда день рожденья,
И, по-моему, зовут ее… Даша,
То ли девочку, а то ли виденье.

Ну потому что тогда – почти десять лет назад – помню, что это был мой день рожденья, и знаю точно, что зовут ее Даша, – то ли девочку, а то ли виденье.

И еще я понял – даже скорее не понял, а полуугадал – полууслышал: что эти почти десять лет я искал ее, то ли девочку, а то ли виденье.

Я и сейчас ищу ее. То ли девочку, а то ли виденье. За два часа и пять минут до смерти. И буду искать все оставшиеся мне два часа и пять минут.

И меня нет

Ну а тогда мы пили и пели. Втроем. Про то, что «она прошла, как каравелла по зеленым волнам, прохладным ливнем после жаркого дня». И про то, что «я оглянулся посмотреть, не оглянулась ли она, чтоб посмотреть, не оглянулся ли я». И кто-то из вас опять фальшивил – то ли тот, что с гитарой, то ли тот, что с грелкой. Но в какой-то момент мне стало все равно. Ну просто у того, что с грелкой, – эта грелка какой-то безразмерной оказалась. Даже не безразмерной, а нескончаемой. И я до того напился из этой нескончаемой грелки, что у меня вы – и ты, и твой второй, – короче, вы оба два сливаться стали. У нормальных людей в глазах двоится, а у тех, кто опоздал умереть, – наоборот. Хотя, казалось, чего уж проще – один с гитарой, а второй с грелкой, – но в какой-то момент вы полностью слились. А я вспомнил – ну я ж говорю, пьяный был, – в общем, вспомнил ту фразу из песенки Тома Уэйтса: дьявола нет, есть только пьяный Господь Бог. Ну и еще даже сказать не успел, как вы – ну, ты и твой второй – эту фразу у меня в башке прочитали. И ты прочитал, и твой второй, хоть вы и слились полностью. А ты – ну, когда прочитал это у меня в башке моей пьяной, отсоединился от своего второго, подошел к стене и нацарапал на ней: дьявола нет, есть только пьяный Господь Бог. А твой второй – от которого ты отсоединился, тоже на стене нацарапал: Бога нет, есть только пьяный дьявол. Хотя, может, я все перепутал. И это ты написал, что тебя нет, а твой второй – что дьявола нет. А потом я встал, подошел к стене и написал под вашими камингаутами свой: и меня нет. Ну я ж говорю: та резиновая грелка была не просто безразмерной, а нескончаемой.

Надел лыжи и утонул

А потом в коридоре шаги послышались – кто-то шел проверить: есть я или нет. И ты, и твой второй испарились. Понимаю: кому хочется связываться с Моссадом. Ну или с Шабаком. Хорошо хоть, грелку оставили. И когда этот самый кто-то, что шел по коридору проверить, есть я или нет, убедился, что я есть, – я, которого не было, прильнул к этой грелке. А она была, и была, напоминаю, – нескончаемой. Но я, которого не было и которому исполнилось двадцать восемь лет, – нескончаемую ее прикончил. Одним глотком. За всех, перед кем я виноват. За Джима, СашБаша. За Дженис Джоплин. И за ту, которая звалась Даша. Та, которая не берет трубку. Та, которая, может, девочка, а может, виденье.

Знаете, когда погиб Александр Липницкий, все газеты пестрели идиотскими заголовками: пошел на лыжах и утонул. Хотелось убить каждого журналиста и каждого редактора. А потом я подумал: а как еще должен погибнуть рок-музыкант, и тем более один из основателей «Звуков Му». Пойти на лыжах и утонуть. Ну вот и я надел тогда лыжи и утонул. В смысле допил Тринадцатого из грелки, упал на правильный додекаэдр и уснул. А может, все было не так. Может, я допил Луи Тринадцатого из грелки, упал на неправильный додекаэдр и уснул. В любом случае надел лыжи и утонул.

The great gig in the sky

А утром меня разбудили. Вас когда-нибудь пытались растолкать после того, как вы выпили грелку коньяка? Ну хорошо, не целую грелку – нас все-таки трое было, – но все равно. Мне было так плохо, что я был готов признаться разбудившим меня ромбам во всем – даже рассказать, где мой второй носок, хотя я, конечно, не знал, где он, – мы со смертью весь Забриски-пойнт обыскали. Но ромбы меня ни о чем не спрашивали. Они подняли меня с додекаэдра – в тот момент было неважно, правильный это додекаэдр или неправильный, важно было, что меня неправильно с него подняли, потому что я после грелки коньяка хотел спать, но меня подняли и, не заводя в квадрат, затолкали в машину с темными стеклами. Минут сорок повозили по Иерусалиму и вышвырнули на улицу. В одном носке. Ну хорошо, не вышвырнули, а, остановив машину прямо под знаком «стоянка запрещена», освободили. Ромб, который небритый и хороший, – он дверь машины открыл и сказал, что я свободен. А тот ромб, который сука, – он улыбнулся, прям как человек улыбнулся, и удачи пожелал. Может, этот ромб и не такой уж сукой был. Я даже толком не знаю, как описать то, что я тогда чувствовал. Ну кроме похмелья. Когда тебя вдруг арестовывают – ну на это ты как-то автоматически реагируешь. Сжимаешься в точку. А вот когда тебя вдруг освобождают – точка становится многоточием. А многоточие служит для обозначения незаконченности высказывания, вызванной волнением говорящего, обрывом в логическом развитии мысли или внешней помехой. Типа сейчас что-то будет. Ну вот и с освобождением так: типа сейчас что-то будет. Вроде Большого взрыва. Большой взрыв – это как грелку коньяка выпить. Залпом. Натощак. Без закуски. А еще между точками этого многоточия звучала музыка. Немая. Поэтому что звучала – не совсем то слово. Она просто была. Но она была немая, эта музыка. Ни люди, ни камни так не могут. Даже небо не может. Никто не может. Но я слышал эту музыку. И даже узнал. The Great Gig in the Sky флойдов – самая прекрасная ода смерти из всех од смерти. Или жизни. Или жизни после смерти. Не знаю.

Знаю, что самая прекрасная. Только у этой музыки не было ни гениального вокализа Клэр Торри, ни клавишных Райта, ни гитары Гилмора. Ничего не было. Как будто The Great Gig in the Sky грелку коньяка выпила. Залпом.