Бог, которого не было. Красная книга (страница 4)
Жаль, что гименопластику души пока не придумали
Кстати, этот самый беспечный рыбак – ну это питерские тусовщики его так прозвали, а в Древнем Китае он откликался на Чжуан-цзы, – так вот, он выпить любил. И в Китае любил, а уж в Питере – в Питере пить, как нам всем известно. А еще он любил поспать. Ну после того, как выпьет, естественно. И вот как-то раз Чжуан-цзы выпил и лег спать. И приснился ему мотылек. И этот мотылек весело порхал, может, даже трахнул по-быстрому какую-то бабочку, а когда проснулся, то очень удивился, что он – не мотылек, а Чжуан-цзы, ну или как его называли в Питере – беспечный рыбак. И никак этот беспечный рыбак не мог понять: снилось ли Чжуан-цзы, что он – мотылек, или это мотыльку снилось, что он Чжуан-цзы. Ну или беспечный рыбак, как его называли в Питере. Это я к чему? То, что я видел в луже, действительно было похоже на сон – вот только я никак не мог понять: сплю я или проснулся. Единственное, что я знал более-менее четко, это – ветер. И еще – снег. Теплый снег и мусорный ветер. И еще скрипка. И немножко нервно. Не знаю, как объяснить. Хотя я вообще не знаю, как это все объяснить: и про снег, и про ветер, и про музыку. Музыки не было слышно, но она была. Она звучала как боль. Фантомная боль и фантомная музыка. Немая фантомная музыка. Музыка сквозь отчаянно стиснутые зубы, наглухо задраенные уши и крест-накрест заколоченные глаза. Музыка боли. Сначала это была музыка молодой боли, а потом боль состарилась. Возможно, это у Иерусалима болела душа. Недаша – она же не зря говорила, что когда тебя трахают – можно просто закрыть глаза, когда тебя ебут – можно просто отключиться, а когда тебе душу, да еще без презерватива – это хуже всего. Тогда и приходится крест-накрест заколачивать глаза и стискивать зубы. А душа – ну после того, как ее без презерватива, – она нет, не в душ. Она гуляет. Душа гуляет в рубашке белой. Не верите мне – спросите у Башлачёва. СашБаш все знал про душу, и про то, как она гуляет, – тоже все знал.
Так вот, душа гуляет в рубашке белой. Да в чистом поле все прямо – прямо. Жаль, что гименопластику души пока не придумали. А капля крови на нитке тонкой уже сияла, уже блестела, спасая душу, врезалась в тело.
Ну это если она есть – душа. Ведь, может быть, ее и вовсе нет. Я про душу. Вот и не придумали гименопластику для нее. Некуда заплатку ставить. И приходится Иерусалиму отчаянно стискивать зубы и крест-накрест заколачивать глаза, чтобы эту музыку боли не было слышно. И ее не слышно. Но она была. А колокольчик был выше храма. И теплый снег падал. А еще мусорный ветер. И скрипка. И душа гуляла. В рубашке белой. Немножко нервно гуляла. Ну это все потому, что гименопластику души пока не придумали.
Дыра
величиной с лужу
Хотя она есть, конечно. Ну, гименопластика души. Вот не факт, что сама душа есть, но ее гименопластика очень даже развита. Зовется это во всяких религиях по-разному: реинкарнация, колесо сансары, танасух, метемпсихоз, гилгул и еще всяко-разно. Но суть одна. Берется душа и штопается. Это как с вагиной, только душа. А в каждой душе, как уверяют, есть дыра величиной с Бога. С тебя то есть. Если ты вообще есть, конечно. Но дыра – она точно есть. И ее штопают.
Но тут вот проблемка имеется. Чтобы записаться на танасух или там на гилгул – надо умереть. Некоторые и стремятся это сделать как можно быстрее, другие – заполняют эту дыру чем могут.
У меня в душе дыра величиной с лужу. Ту, что всегда лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас лежит на Дорот Ришоним, 7. Там много еще чего – в моей дыре. Теплый снег и мусорный ветер. Скрип пластинки Мособлсовнархоза РСФСР и двадцать девятая глава Евангелия от Луки – та, которой нет. Табличка с именем мама. На другой стороне лужи мешают ложечкой чай, а дома тянутся тфилинами в небо. Скрипка и немножко нервно. Столетняяаможетпятидесятилетняябосикомивкосичках восьмиклассница курит Антона Чехова, а ты со своим вторым играешь в русскую рулетку. В мире нет ничего, кроме дождя, а лабрадор Экклезиаст спит, положив голову на лапы. Никто никогда не знает, откуда приходит горе, а над Масличной горой восходит звезда по имени Шемеш. Там много чего у меня в этой дыре. Там Даша. И Недаша тоже там. И знаешь что? У меня к тебе просьба. Важная. Очень. Ну если ты есть, конечно. Через два часа и двадцать две минуты меня убьют. Ну уже даже меньше чем через два часа и двадцать две минуты. Но я о другом. Не делай мне эту твою гименопластику. Это моя дыра, и я заполняю ее тем, что мне важно.
Нас больше нет, остались только черные дыры
Ну это если душа – пусть даже с дырой – вообще есть. Сейчас объясню. Вот сыр с дырками. Эмменталь или маасдам. У сыра самое вкусное – дырки. Это все знают. Но дырок без сыра не бывает. Ни эмментальских дырок, ни маасдамских. А вот с душой – еще и не такое бывает.
С душой вообще знаешь, как бывает? Дыра в душе есть, а самой души нет. Типа душа, состоящая из одной дыры. Черные дыры. Черные души. СашБаш знал об этом все, но он ушел, оставив черную дыру в наших душах. Нас больше нет, есть только черные дыры. Холодный свет. Черные дыры… Короче, душа – это вам не сыр. Даже когда душа с плесенью – это не сыр. Ну если она – душа эта – вообще есть.
А возможно, что и нет ничего. Вот прям вообще ничего и вообще никого. Есть только Иерусалим. Тот Иерусалим, который «в будущем году – в Иерусалиме». Тот, который то ли над небом голубым, то ли под небом голубым. Тот Иерусалим, сквозь который дует мусорный ветер. Тот, на который падает теплый снег. А еще там гуляют животные: одно как желтый огнегpивый лев, другое – вол, исполненный очей. И еще – орел небесный, чей так светел взор незабываемый. И все – невиданной красы, вот тебе крест. Ну или там – вот тебе Маген Давид. А мы – мы потеряли сознание и рукавицы. Вот тебе крест опять же. Ну или там – вот тебе Маген Давид. Или еще чего-нибудь вот тебе.
Это СашБаш нам такой диагноз поставил. Я про рукавицы. Ну не я, а СашБаш. А он не ошибается. Бабушки вязали нам рукавицы, сшивали их резинкой и продевали ее сквозь рукава пальто, чтобы мы их – эти рукавицы – не потеряли. Но мы их все равно потеряли. И себя потеряли. Нас больше нет, есть только черные дыры.
И мы – мы только снимся Иерусалиму. Мы – кошмарные сны, нет сомнений. Ну или, как говорят в Иерусалиме, меа хуз. А когда Иерусалим просыпается – может, с немым криком, а может, с криком «блядь!» – но то, что просыпается с криком, – это точно, от нас нельзя без крика проснуться; так вот, когда Иерусалим просыпается, он минуту-другую сидит на кровати, пялясь в одну точку. Может, ждет, когда эхо от крика утихнет, а может, что кто-то отзовется на крик. Но мы не отзываемся. Нас больше нет, есть только черные дыры.
Откуда-то из глубины, точнее, откуда-то из черноты моей черной дыры всплывает воспоминание.
Почти десять лет назад я тоже вот так сидел спросонья и пялился в одну точку. Как проснулся – с немым криком или с криком «блядь!» – уже не помню. А вот сам сон – помню. Мне снилось, что на черепахе – ну, той, на которой слоны, держащие мир, пытаются не сблевать, – случился ремонт: может, плановый, профилактический, а может, наоборот – неожиданный, срочный; в мире же по-разному бывает: трещина на потолке, трещина в отношениях; морщины на обоях в углу, морщины в уголках глаз; или плесень какая-то в ванной или в легких; или фоно набухалось, а ковер давно пора постричь; в общем, приехали строители в желтых касках и с магнитофоном Sharp 777, отогнали слонов в сторонку, включили кассету с Моцартом – и отбойными молотками долбят панцирь несчастной черепахи. Черепаха дрожит, слоны и строители матерятся, но слов не разобрать – орет Моцарт. Соната № 11, часть третья, Rondo alla turca. А я еще тогда был на десять лет счастливее и на тысячи сигарет лучше, чем сейчас.
А спустя эти почти десять лет я сижу в скособоченном Иерусалиме и пялюсь в черную дыру лужи. Той самой, что всегда лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас лежит на Дорот Ришоним, 7. Мир скособочился, и ему нужен ремонт. А пианино набухалось. И ковер давно пора подстричь. А еще теплый снег. И мусорный ветер. Холодный свет. Черные дыры. Нас больше нет, остались только черные дыры. Ну и еще лужа.
Азм еще пока есть, но это ненадолго
То, что я видел в луже, напоминало сон. Странный какой-то сон, такой – справа налево сон. Я сначала ничего не понимал, причем как-то справа налево ничего не понимал. А потом увидел мерцающие буквы в луже. Я думаю, что так должны мерцать бриллианты. Я вообще думаю, что слово «мерцать» придумали исключительно для бриллиантов. Все остальное может сиять, блестеть, сверкать, переливаться и даже опалесцировать – не знаю, что это такое, но неважно, – мерцать могут только бриллианты. И тем не менее буквы в луже мерцали. Причем справа налево мерцали. Умешчул к ьнзиж минемзи. Ьдялб, подумал я справа налево. Ну потому что вспомнил, что уже был в этом сне. Давно, когда сны еще были большие, а мне подарили первую бритву. Phillips с четырьмя плавающими головками. Это была бритва на вырост – в четырнадцать лет брить мне было нечего.
Четырнадцать лет, брить нечего, но Габриэля Гарсия Маркеса я уже прочитал. Нет, не «Сто лет одиночества» – полковник Ауреалиано Буэндиа войдет в мои сны чуть позже. Примерно через полгода. Полковник будет лежать в гамаке из моих снов, не снимая сапог, и курить в форточку. Хотя откуда взялась во сне форточка – непонятно. Но это все будет потом.
А первым моим Маркесом была «Невероятная и печальная история о простодушной Эрендире и ее бессердечной бабушке». Четырнадцать лет, брить нечего, а тут еще «Невероятная и печальная история о простодушной Эрендире и ее бессердечной бабушке». Эрендире, кстати, тоже едва исполнилось четырнадцать.
Они жили в огромном доме – бабушка, внучка и страус. Эрендира купала бабушку в мраморной ванне, когда подул ветер несчастий. Ну это так на колумбийском называется, когда мусорный ветер и теплый снег одновременно. Ну а на русском говорят: пиздец. Ну это если только мусорный ветер. Или только теплый снег. А если и это и другое одновременно, как у Эрендиры, – то полный пиздец.