Звуки цвета. Жизни Василия Кандинского (страница 8)
Когда гроб с легким, исхудавшим телом опускали в глубокую тьму, Анна упала лицом Василию на грудь и заплакала в голос. Ее плач подхватили другие женщины, монахини Никольской обители и стоявшие в стороне кладбищенские нищие. В этот день было три похоронных процессии, и нищие переходили от одной к другой. Их отработанное, привычное завывание еще долго висело в печали кладбищенского воздуха, раздражая тех, кто испытывал настоящее, не показное отчаяние. Однако так было положено…
«Плакальщицы… Эти люди так и живут, не зная ничего, кроме похорон, кроме созерцания человеческого горя, к которому на самом деле равнодушны… – мелькнуло в голове у Василия. – Да и люди ли они… Может быть, это духи умерших неправедно…»
Он выгреб из кармана горсть мелких денег, и нищие, привычно уловив это движение, тут же неслышно, но быстро приблизились к нему, протягивая грязные ладони.
Дома в вечерней полутьме каминного зала Анна, тихонько всхлипывая, зажгла всего одну свечу.
Василию говорить не хотелось. Он сидел у камина, отпивая понемногу поминальное вино, и оно кружило голову.
Они долго молчали.
Наконец Анна заговорила с тоской и отчаянием в голосе:
– Ведь останься я в Москве, все было бы по-другому! Я бы сумела выходить его! Ах, что я наделала! Что я наделала!
Она зажала ладонью рот, сдерживая рыдание. Потом прошептала:
– Домой! Пора домой! Завтра я еду!
Он встал перед ней, крепко сжал ее руки, умоляя:
– Останься! Не бросай меня теперь, я не хочу одиночества!
Она обняла его, плача…
Наутро он сделал ей предложение, которое она приняла с готовностью, сказав, однако:
– Нас не поймут и не одобрят. Ты мой кузен, и ты моложе…
Василий горячо возразил:
– О чем ты, Аня! Ты мой самый близкий друг! Ты красивая женщина! Неужели я должен жениться на другой только потому, что обществу кажется, что так положено!
– Милый мой Васенька! – отвечала Анна. – Тем ты и люб мне, тем и дорог, что никогда не шел на поводу у «общественного мнения», у тех, кто диктует нам свои законы. О тебе еще заговорят! Ты еще удивишь мир! И наши дети будут гордиться отцом!
Василий остановил ее восторженную речь поцелуем…
А вскоре их настигла вторая тяжелая потеря…
Они узнали о странной смерти Виктора.
Им рассказал об этом неожиданном и страшном событии Михаил Васильевич Сабашников – купец, сахарозаводчик и хороший друг Виктора Хрисанфовича. Приезжая в Москву, он всегда останавливался в доходном доме Кандинских. Узнав о произошедшем, Михаил Васильевич написал:
«Трагическое событие произошло на даче Кандинских в селе Шувалово недалеко от Петербурга.
Петербургское общество психиатров не нашло средств на публикацию монографий доктора Кандинского, и это угнетало, расстраивало и ввергало его в уныние, с которым он пытался бороться, но не всегда успешно. Тем более ему хорошо было известно, что средства выделялись, но занявший пост председателя общества завистник, не раз высказывавший неприязнь к Кандинскому, всячески препятствовал публикации его работ.
Под влиянием позыва к самоубийству, бывавшего у него обычно в переходном периоде к здоровому состоянию, он взял из аптечного шкафа в больнице опий и по возвращении домой принял, безусловно, смертельную дозу этого яда.
Склонность к научному самонаблюдению не покинула его и в эти минуты. Он взял лист бумаги и стал записывать: „Проглотил столько-то граммов опиума. Читаю «Казаков» Толстого“. Затем уже изменившимся почерком: „Читать становится трудно“.
Его нашли уже без признаков жизни…»
Вдова Елизавета Карловна Фреймут потратила все свои средства на публикацию трудов покойного супруга. А в годовщину его смерти там же, на даче в Шувалове, тоже приняла смертельную дозу опия…
«Стог сена», «Лоэнгрин» и атом
1895
Первые годы совместной жизни Василия и Анны обоим казались счастливыми. Окончив учебу в университете, получив диплом юриста, о котором так мечтал его отец, Василий стал художественным директором типографии, одновременно принял предложение преподавать в университете, еще до того, как стал магистром.
По рекомендации профессора Чупрова, начал готовиться к получению профессорского звания. Хотя в глубине души и понимал, что не увлечен наукой настолько, чтобы это стало делом его жизни. Преподавать ему нравилось, хотя порой несколько угнетало однообразие. Но, возвращаясь каждый вечер домой, он с удовольствием думал о том, что его ждет любимая женщина.
Иногда в разговорах молодые супруги вспоминали чувство умиления, охватившее их при виде крошки Александры на ее крестинах в доме Агульева. Они, случалось, придумывали имена для будущих своих детей, мечтали о том, как будут гулять и играть с ними, и даже начинали обсуждать список приглашенных на крещение… Это было игрой, конечно же, несерьезной.
Но время шло, а молитвы их о ребенке не доходили до Господа. Анна чувствовала, что молодой супруг уже оставил надежду стать отцом, и порой впадала в задумчивое уныние, пытаясь скрывать свое состояние от мужа.
Профессор между тем настаивал, чтобы Кандинский брался за диссертацию, и он уже был готов начать работать над темой морально-этических аспектов юриспруденции. Во время своей экспедиции по Вологодчине он с большим интересом занимался этим вопросом. Но вдруг поменял планы.
Ему было не занимать деятельной энергии, но для полноценной жизни нужны были новые яркие впечатления. Это любила в нем Анна, и это пугало ее до слез, до дрожи, до замирания сердца и остановки дыхания. Она вдруг с тоскливым страхом начинала думать, что когда-то вместо ее заботы и терпеливой нежности ему может понадобиться нечто более яркое, новое и неожиданное…
Анна прекрасно понимала, что, если не появится новый интерес, жизнь его, и без того достаточно однообразная, станет пустой. Этого она особенно боялась. Боялась тоскливого уныния, в которое совсем недавно повергла Василия смерть друга. Она изо всех сил старалась сделать быт мужа уютным и легким, но его неугомонной натуре этого было мало.
Когда она узнала, что в Москве состоится выставка импрессионистов, ее охватило радостное возбуждение. Но она не ожидала, что впечатление от оригинальных произведений будет таким захватывающе-сильным.
Василий остановился перед «Стогом сена» Клода Моне и стоял, пока Анна не спросила его осторожно, не хочет ли он пройти далее. Не отрывая взгляда от картины, он задумчиво произнес:
– Ты понимаешь… Это ведь не просто искусство. Тебе не кажется, что здесь нет предмета?.. А оторваться невозможно. Волнует и покоряет… Встань вот так… вот здесь… Ты видишь?
Она соглашалась. Впрочем, были ли моменты в их жизни, когда она в чем-то не соглашалась со своим Васенькой?
И все-таки Анне все чаще казалось, что их чувства остывают, что они, если еще не охладели друг к другу, то скоро это может случиться.
Вскоре в Большом давали «Лоэнгрин» Вагнера. Они и раньше не пропускали премьер, а теперь пропустить было никак невозможно!
Ожидание царило в доме.
За ужином Анна вспоминала с улыбкой, как шестилетний Васенька был ее Лоэнгрином, а он, ложечкой помешивая чай, улыбался.
Они немного поспорили о том, где удобнее слушать оперу: Анна предпочитала ложу, а Василий любил слушать в партере, и она, как обычно, уступила.
Когда был объявлен антракт, Василий, еще не поднявшись с кресла, обернулся к Анне и порывисто сжал ее руку:
– Это божественно! Я так рад, Аня! Вот оно – осуществление моей сказочной Москвы! Ты знаешь, Аня… Я всегда видел музыку, но так ярко, как сейчас, – никогда. Скрипки, басы и особенно духовые… Они воплощают всю силу этого предвечернего часа…
Охватившее ее чувство нежности к мужу было таким сильным, что она почувствовала, как вспыхнули щеки и сладко забилось сердце. Острое ощущение того, что жизнь всецело принадлежит ему, делало ее еще более счастливой.
Возвращались домой в удобной пролетке с крытым верхом. Ветерок кудрявил Анне выбившиеся из-под шляпки пряди, Василий поправлял их, сняв перчатку.
«Нет! – радостно думала она. – Просто показалось! Все у нас хорошо! Он любит меня по-прежнему! Сейчас он скажет что-то хорошее обо мне…»
А он опять завел речь о музыке:
– Ты знаешь, Аня… Когда я был мал, думал, что и все люди видят музыку, глазами видят, что они ощущают ее вкус и запах… Помню, что звуки ксилофона представлялись мне крошечными разноцветными ландринками, которые пахнут то яблоком, то земляникой, то лимоном. Колыбельная Чайковского согревала, словно теплое молоко с медом, которое я пил в детстве перед сном. И мне казалось, что я сижу на качающемся мостике среди сиреневых облаков… А твой голос – как я его любил! – был похож на самый ароматный, чуть перезревший дюшес… Однажды ты заплакала, уже не помню, о чем. И капельки сока дюшеса были такими сладкими!
Но вот сегодня эта музыка, эта опера… Это было необыкновенно, Аня! Представь, я ведь видел все мои краски, они стояли у меня перед глазами… Бешеные, безумные линии рисовались передо мной! Ах, как бы я хотел, чтобы ты видела и чувствовала так же, дорогая моя!
«…Дорогая моя!» – У Анны кружилась голова от счастья.
Вечером за чаем Василий задумчиво сказал:
– Помнишь, ты собирала и складывала мои детские рисунки…
Она не удивилась, ничего не спросила, просто прошла в свою спальню и извлекла тисненую папку из-под груды бумаг и документов.
– Ты их хранишь?! – удивился он. – Это ведь просто детская забава!
– Это твои рисунки! – возразила Анна, делая ударение на слове «твои». – Это рисунки талантливого мальчика, ребенка с большим будущим, которое теперь наступает!
– Аня, ты веришь еще… Мне ведь скоро тридцать!
– Я верю, я знаю! – твердо ответила она, при этом с грустью подумав: «А мне тридцать шесть…»
– Да… Я на самом деле неплохо рисовал для своего возраста… Только сеньор Чинесси не был доволен моими ранними работами. Ты слышала про школу Антона Ажбе?
– Ты хочешь снова учиться?
– А почему бы и не учиться, если это интересно?
– А как же… Ты ведь собирался писать диссертацию?
Он на короткое время задумался, потом поднял на Анну, разливавшую чай, повеселевший взгляд:
– Что-то давно мы не были в Европе!
Ночью он ни на минуту не сомкнул глаз. Он должен был объяснить свое решение профессору Чупрову, человеку, так много сделавшему для его научной карьеры, глубоко уважавшему и ценившему лучшего своего ученика. Под утро сел писать ему письмо:
«Прежде всего, я убедился, что не способен к постоянному усидчивому труду. Но во мне нет еще более важного условия: нет сильной, захватывающей все существо любви к науке. А самое важное – нет веры в нее».
Он отложил перо и задумался. То, что разрушило его веру в науку, лежало на поверхности. Это была утрата чувства уверенности в знаниях человечества, после того, как Антуан Беккерель открыл распад атома и открыл самопроизвольную радиоактивность. Это было великое потрясение. И, обсуждая событие с профессором, он понимал, что и его замечательного учителя обуревают те же самые мысли.
«Рухнули толстые своды. Все стало неверным и шатким. Наука казалась уничтоженной, а ученые в заблуждении, наудачу и на ощупь, шаря рукой впотьмах, ищут истину.
Мир никогда не будет прежним. Он стал зыбок и неустойчив. Я не удивлюсь, если сейчас камень поднимется с земли и растворится в воздухе… Когда потрясены религия, наука и нравственность и внешние устои угрожают падением, человек обращает свой взор от внешнего внутрь себя».
За окном бушевала непогода. Оконное стекло позванивало от ветра. Буря, протест, мятеж, будто подтверждение правдивости и правильности избранного пути!
«Часы, проведенные в изучении юриспруденции, бледнеют при первом соприкосновении с искусством, которое только одно выводит за пределы времени и пространства.