Сохранить в облаке (страница 6)

Страница 6

Другое дело, было ли это осознанным повторением. Через несколько строф Блок осознанно выделяет курсивом тайную свободу. Но так он выделяет собственно тему разговора, тему стихотворения, а первое цитирование попадает в стих невольно.

Возможно, это и не цитирование. Таких игр много в поэзии. И все они проходят по капризу, под диктовку и по правилам языка.

Евангелие

Детская читательская вера в правоту и достоверность текста сохранилась во мне едва ли не до нынешних времен. Поэтому весомее прочих аргументов в пользу исторической реальности Христа я всегда считал канонический текст Евангелия, а не, допустим, свидетельство Флавия. Детские же мои соображения хранились бережно и неприкосновенно, как елочные игрушки в коробке.

Никакие доводы и соображения, так или иначе развенчивающие Христа (включая обстоятельные книги Юлии Латыниной), не могут пробить эту веру.

Многие исследователи полагают, что авторами четырех Евангелий были другие люди. Доказывают, что один автор был талантливее или образованнее другого. Указывают на древние источники жанра, композиции, стиля.

Но как объяснить, что по силе и значительности в читательском восприятии эти тексты иногда полуграмотных людей не могут сравниться ни с одним из шедевров мировой литературы? И что без них не может обойтись почти ни один автор, независимо от степени своей религиозности?

Люди. И фигуры
Скоро ли закончится физика?

На вопрос «А если бы Бог существовал и у вас был шанс с ним встретиться, о чем вы спросили бы его?» профессор Стивен Хокинг ответил так: «Если угодно, вы можете называть законы природы „богом“, но это не тот персонифицированный Бог, с которым вы можете встретиться и задать ему вопрос. Впрочем, если такой Бог действительно существует, я спросил бы Его, что Он думает, например, об одиннадцатимерной М-теории».

Замечательный ответ.

Легенда: Альберт Эйнштейн провел свои последние часы на Земле, вычерчивая что-то на листе бумаги в последней попытке создать теорию всего. Спустя шестьдесят лет Стивен Хокинг покинет мир, думая над обоснованием одиннадцатимерной М-теории, в которой видел шанс создания полной теории Вселенной.

Вспоминаю мой разговор на радио в очередной юбилей Эйнштейна с физиком, которого мне посоветовали продвинутые друзья. Он был вял. На мою эрудицию, накаченную недели за две, не велся. «А помните, как сын спросил Эйнштейна?..» – «У него был сын?»

Наконец я его толкнул и разбудил каким-то вопросом. Он заговорил молодо и азартно, почти забыв про меня:

– Понимаете, совсем скоро физики найдут универсальную формулу, и все станет ясно.

– Когда же этого стоит ожидать?

– Лет через шестьдесят.

– То есть физика закончится и ученые останутся без работы?

Мой собеседник смущенно и счастливо улыбнулся.

Я понял, что передо мной сумасшедший.

Возможно, в этой «точке безумия» сходятся не только ученые и поэты. И тогда дело не только в потребности любви и защиты, но и в амбициозной жажде победы и открытия. Можно, конечно, признать, что в обоих случаях речь идет об одном и том же. Тогда проблема либо снята, либо повернулась в профиль.

Автобиография текста
Хвостик лодкой

Быть может, не лучший термин я изобрел в студенческой работе о Мандельштаме: поэтика инфантилизма. Инфантилизм обычно рассматривается как социальная или медицинская патология. На явление социального инфантилизма особенно напирали в те оттепельные годы наши прозаики и психологи. Но я имел в виду ни то, ни другое, а скорее третье определение: «Инфантильный мужчина – это мужчина, у которого сохранилось детское восприятие мира, ярко выраженные ребячьи черты».

Однако и не совсем это. Не ту, во всяком случае, ставшую пошлой истину, что в каждом художнике живет ребенок. Сравнение взрослого с ребенком вообще чревато пошлостью. Честно говоря, я и сейчас затрудняюсь с отсылкой к предмету сравнения. Речь идет о чертах житейских, поведенческих? В определенной степени да. О поэтическом приеме? Скорее всего. Философия Бергсона, опиравшегося на до-интеллектуальное, до-языковое сознание? Несомненно. И все же решето слишком крупное, главное сквозь дыры исчезает.

Когда я писал, разбирая стихи «Я не знаю, с каких пор…» и «Я по лесенке приставной…»: «За ритмическими изменениями ощущается канон. Похоже на гекзаметр, интерпретированный легкими ребенка», разве я имел в виду интуитивизм Бергсона или недоразвившиеся легкие поэта?

Необходимы были новые продвижения в теории познания, показывающие, что мир состоит не из отдельных вещей, а из процессов, внутри которых находится сам наблюдающий, и познание происходит не только от частного к целому, а от целого к частному. Да и речь в этом случае надо вести не о познании реальности, а о ее переживании.

Близко к определению этого явления не только в словесности, но и в культуре в целом подошел Александр Генис в статье о Мандельштаме: «Разъятая научным анализом вселенная опять срастается в мир, напоминающий о древнем синкретизме, о первобытной целостности, еще не отделяющей объект от субъекта, дух от тела, материю от сознания, человека от природы».

Но и под этим большим покрывалом пропадает конкретика, обаяние и загадочность поэтики Мандельштама. Хотя в студенчестве я писал о том же. «Уворованную связь» поэт ищет и находит в детском синкретизме («осязает слух», «зрячие пальцы», «звучащий слепок»). В поисках «уворованной связи» приходится «скрещивать органы чувств», перелетать через разрывы синтаксиса… Детскость ощущается и в выборе объекта: комар, спичка; в эпитетах, то есть в выделении преимущественных качеств: «розовая кровь», «сухоньких трав»; в словах с уменьшительно-ласкательными суффиксами: песенка, лесенка. Определяемое превосходит определяющее по масштабу и значительности: воздух – стог – шапка. Шорох и звон наделены новой модальностью: «Не по ней ли шуршит вор, / Комариный звенит князь?»

Поэтическое сознание Мандельштама перекликается с фольклорным, мифологическим. ‹…› Космос обитает в окружающих предметах. «Когда понадобилось начертать окружность времени, для которого тысячелетие меньше, чем мигание ресницы, Дант вводит детскую заумь в свой астрономический ‹…› словарь». ‹…› Поэт находится в поисках эмбрионального состояния мира, «ненарушаемой связи» всего живого, поэтому «единство света, звука и материи составляют ‹…› внутреннюю природу стихотворения».

Но и к этому дело, повторяю, не сводится. А разве не просится в детскую книжку замечательное:

Хвостик лодкой, перья черно-желты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли – до чего щегол ты,
До чего ты щегловит!

И воронежские строки написаны строго по канонам детской жалобы: «На вершок бы мне синего моря, / на игольное только ушко…» И слово «извиняюсь» все же, кажется, связано с наигранным, детским, а по существу – ерническим простодушием в пандан «языку трамвайных перебранок». В поздних стихах Мандельштам полюбил употреблять взрослые, «зощенковские», чужие для того, кто якшается с аонидами, слова, гордясь своей детской переимчивостью, умением превратиться в неопознаваемого прохожего (вроде: «Смотрите, как на мне топорщится пиджак, / Как я ступать и говорить умею!»).

Понятно, что мотивы, источники и смыслы у всех этих форм «инфантильности» разные.

Претензии к моему выступлению на семинаре высказала назначенный оппонент Татьяна Калинина: говорить о поэтике инфантилизма у Мандельштама, который тяготеет к одической поэзии, к классицизму, к готической архитектуре, – значит расписаться в отсутствии поэтического слуха. Спор этот сегодня вряд ли стоит продолжать. Разве что поделюсь репликой, которая пятьдесят лет назад по причине своей несерьезности в регламент семинара не вместилась.

* * *

Дети иногда говорят басом. И не только из желания передразнить или показаться взрослее. Порой от подавленной обиды, в приступе боли, отчаянья, гнева, когда связки не успевают настроиться. Но главное – в природной потребности торжественности, значительности и патетики, которые требуют перехода в низкий, пока еще недоступный для них регистр. Интересно в этом смысле наблюдение Николая Пунина: «Почему-то все более или менее близко знавшие Мандельштама звали его „Оськой“, а между тем он был обидчив и торжественен, торжественность, пожалуй, была самой характерной чертой его духовного строя, этот маленький ликующий еврей был величествен – как фуга».

«Ребяческое» (как это называет Иосиф Бродский) в стихах Мандельштама не нуждается, на его взгляд, в доказательствах. Тем не менее при анализе стихотворения «С миром державным…» Бродский не может отказаться от наблюдений. Замечая, например, что «басовая нота в тяжелом „державном“ оказывается по прочтении „ребячески“ практически фальцетом». И еще: «Не хочется заниматься статистикой, скажу наугад: в девяноста случаях из ста лиризм стихотворений Мандельштама обязан введению автором в стихотворную ткань материала, связанного с детским мироощущением, будь то образ или – чаще – интонация. Это начинается с „таким единым и таким моим“ и кончается с „я рожден в ночь с второго на третье“».

У Мандельштама эти переходы из регистра в регистр удивительным образом соединяются в роковом для него стихотворении.

Начало трагедийно-патетическое: «Мы живем, под собою не чуя страны…» Рифма во второй строфе «полразговорца – горца» едва заметно поворачивает ключ в сторону разговорности. Стихотворение вступает в латентную перекличку с детскими стихами Чуковского. И не только давно подмеченные «тараканьи усища». Эпитеты и сравнения нацелены не столько на изощренную точность, сколько, как в лубочных картинках, на карикатурно наглядное изображение ужастика, на выражение гнева, отвращения и обиды. Так дети обзываются.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны…

Про это же и «тонкошеи вожди» и «полулюди». Нищий зоопарк жалких тварей во главе со своим хамом:

Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет…

Характерно, что комментаторы не могут объяснить происхождение слова «бабачит». Это неологизм, но опять же из тех неудобопонятных, раздражающих больше звуком, чем смыслом, рассчитанных на непроясненные, негативные эмоции, которые сплошь и рядом встречаются в детских «обзывалках». То ли звукоподражательное к «бабахнуть», то ли отсылка к персонажу славянской мифологии Бабаю.

Как подкову, кует за указом указ —
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Это и вообще похоже на детскую считалку. Огульное, прямо скажем, обвинение. Что же еще и делать правителю, как не выпускать указы? Почему «как подкову»? За словом «подкова» тянется совсем другой ряд ассоциаций (подкова на счастье). И разве это легкое дело – ковать подкову? И разве это удобный инструмент для убийства? (Хотя лошадь может убить подковой.) Но такое ощущение, что слова взяты с поверхности. В частности, «бровь» – явно из фразеологизма «не в бровь, а в глаз». И вряд ли для того, чтобы сказать, что не все указы Сталина убийственно попадали в цель. Да и «малина» из блатного жаргона. По причине той же оскорбительно прицельной неточности, думаю, появилась «широкая грудь осетина». (Впрочем, существует версия, что осетинская кровь в нем была, так же как версия, что Сталин – грузинский еврей.)

Не случайна реакция Пастернака на это стихотворение: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства…» Дело не только в том, что Пастернак испугался за собрата по цеху, да и за себя тоже. Стихи ему не понравились и как литература.

Проблема эта связана, кроме прочего, с темой «случайных слов», которые, как пузырьки воздуха, стали проникать в литые строки (для металла губительно, не то со стихами) с поворотом Мандельштама к «трамвайной прозе», уходом от тотальной организации текста. Здесь образуется новый узел.