Великое чудо любви (страница 4)
Один только Сандротто Выйдет-что-то готов был сразиться с ней за лавры чемпиона. Сандротто – обсессивный из мужского отделения Тихих, я иногда встречаюсь с ним во дворе, когда подходит его очередь подстригать лужайку. Он довольно симпатичный, хотя на мужчин в сериалах и не похож, поскольку через всю левую щеку у него тянется шрам, похожий на рельсы для игрушечного поезда.
– Слышал, меня через месяц выпишут, – сообщает он Новеньким. – Как считаешь, выйдет что-то? Сразу пойду, сдам экзамены по экономике, как считаешь, выйдет что-то? Мне всего девятнадцать штук и осталось, что скажешь: выйдет что-то? Буду с отцом в одной конторе работать. Отец у меня – бухгалтер. Только меня от бухгалтерии тошнит. Я когда ему рассказал, отец сразу понял, что я рехнулся. Так что скажешь, идти к нему работать или нет? Если пойду, выйдет что-то?
Иногда я и сама задаюсь вопросом, выйдет ли что-то. Прошел год с тех пор, как я сюда вернулась, и все стало как раньше. Но без Мутти даже «Счастливые дни» превратились в «Печальные». Полумир кажется мне кораблем-призраком, затерявшимся в море, и никто нас не ищет, мир о нас забыл. Поэтому, когда начинается «Лодка любви»[10], я выключаю телевизор и возвращаюсь в койку. Если тоскуешь по любимому человеку, все остальное просто перестает существовать, тебе не кажется?
– Когда уже Мутти вернется? – спрашиваю я Гадди всякий раз, как он является с обходом.
– Когда рак на горе свистнет, – ухмыляется он оставшимися двумя третями черных зубов.
– Я слышу, как она поет по ночам.
– Как услышишь, дай мне знать, отправлю тебя пообщаться с Лампочкой, – и он затягивается трубкой. Разговор окончен.
Такой уж он, Гадди, любит пошутить, но вполне беззлобно. Вот только соперничества не терпит, и, если заупрямится, ничем его не переубедишь, хоть об стенку головой бейся. Как с той Новенькой, полгода назад. Он тогда сказал: биполярка, я: аутоагрессия. А потом выяснилось, что у нее руки-ноги в порезах. Одни уже затянулись, другие еще кровоточили, но главное, все они были в форме цветка. Веришь ли, иногда даже в самых ужасных вещах столько очарования… Ты-то себя не режешь? Дай руки гляну. Новенькая протягивает мне обе руки и подмигивает, что я воспринимаю как «нет». Касаюсь ее пальцев, а они холодные и негнущиеся, как дверная ручка, и я тут же их отпускаю. А секреты хранить умеешь? Она, не ответив, снова подмигивает, что я воспринимаю как «да». Так вот, однажды я подожгла Полумир.
4
Правило номер два: мама всегда права.
Одна из обязанностей Жилетт – по вечерам ходить проверять, все ли мы в своих койках или залезли в чужую и натираем одна другой подружек, после чего раздает нам по Серому леденцу для Добрых Снов. Должна признать, она не худшая из надзирательниц, а волосы на лице… ну, что тут поделаешь? В конце концов, как всегда говорила Мутти, уж лучше на лице, чем на языке. Ага.
В Жилетт вообще много мужского: низкий голос, сильные руки, легко справляющиеся с ремнями, бакенбарды и хриплый кашель. Но в глубине души она добрая и редко кого-то связывает по собственному желанию, без приказа Гадди. Впрочем, свои любимчики есть у всех, есть и у нее. Ведь в Полумире, как и во внешнем мире, каждому что-нибудь да нужно: когда любовь, когда одиночество, когда успокоительное, а когда все сразу. И ради этого мы готовы на любой поступок, хороший или дурной, готовы даже мурлыкать и мяукать, потому что мы же кошки. Просто особого рода.
Я у Жилетт любимица, но до пожара целовала ее только в обмен на ватные тампоны. Один поцелуй – один тампон, один тампон – один поцелуй. Ватки эти я смачивала спиртом: отговаривалась, что буду их нюхать перед сном.
– Возьми лучше Серый леденец для Добрых Снов, – отвечала она.
– Да он не действует, я просто лежу с открытыми глазами – и все. Дай мне ватку, Жилетт, от запаха спирта меня клонит в сон. А я взамен – то, что тебе нравится, ага?
Она плескала немного спирта на клочок хлопка, мигом окрашивающийся розовым, а я чмокала ее шерстку, мягкую, как у новорожденного щеночка.
А ты знаешь, что здесь, в Полумире, есть собаня? Наня-собаня? Это против правил, но все ее гладят и при случае дают кусочек черствого хлеба или сырную корку. А Гадди – только пинка под зад: говорит, что в нашем зверинце и так всяких тварей полно и что его здесь главврачом поставили, а не бродячих собак ловить, в противном случае он требует прибавки к жалованью.
Но Наня-собаня не из тех, кто вешает нос, услышав отказ. Только Гадди за порог, ее симпатичная острая мордочка тут же является снова. Если в Полумире что и случается, то не один раз, а сотню подряд, по кругу, как повторы эпизодов «Счастливых дней», которые в конце концов уже наизусть знаешь.
Через пару месяцев после того, как я вернулась от Маняшек, у Нани-собани в животе завелись детишки, как я у Мутти, и она произвела их на свет прямо тут же, во дворе, хотя медсестры до истории с какашками ничего не замечали. У нее родилось шесть запятая пять щенков, потому что один, самый маленький, розовый, сразу умер, зато остальные вовсю сосали молоко, спали и какали. Надзирательницы тайком устроили им за изолятором лежбище, и через зарешеченное окно отделения мне было прекрасно видно, как малыши впивались в Нани-собанины набухшие соски. Потом настал погожий день, нас выпустили во двор, и все принялись трогать какашки. Какашки сразу оказались на газоне, на полу, на простынях, на одежде, даже на оконных стеклах. Альдина, будучи, как всегда говорил Гадди, отъявленной агитаторшей, первой прилепила на стену серп и молот из какашек, а следом за ней и остальные стали смешивать какашки с травой и рисовать этой смесью – чокнутые, что с них взять. Среди рисунков попадались и неплохие, но несло от них жутко. Гадди с расстройства сам едва не рехнулся, с ним даже истерический припадок случился: Синий леденец, записала я в «Дневнике умственных расстройств». В общем, всех щенят с их мягкой, еще младенческой шерсткой отловили и увезли в приют, а саму Наню-собаню некоторое время никто не видел. Она из тех, кто знает, когда отступить, но и по сей день воет за воротами, разыскивая потерявшихся детей. Вечерами я, прижавшись лбом к решетке, слушаю ее жалобы, такие же печальные, как песня Мутти, что доносится по ночам из Башни Буйных, куда ее, вероятнее всего, упрятал Гадди, чтобы убедить меня вернуться к Маняшкам.
Именно поэтому я каждый вечер прижималась губами к мохнатой щеке Жилетт, а после прятала пропитанные спиртом тампоны в тайную прореху в матрасе: из любви, какую испытывает каждый новорожденный щенок к своей далекой матери. Думала, если устрою пожар, нас всех, все отделения – и Тихих, и Буйных, и Полубуйных, – выведут во двор, чтобы острова Полумира могли ненадолго соединиться в один материк, а я – наконец увидеть свою Мутти.
А тебе нравится огонь? Новенькая вроде бы спит, но я для верности сую ей под нос палец: в Полумире смерть и жизнь похожи как две капли воды, особенно когда нам дают Серый леденец, вызывающий глубокий сон. Однако она не спит, и как только чувствует меня рядом, тут же вздрагивает и садится: должно быть, приучилась спать чутко, чтобы всегда быть готовой встретить опасность лицом к лицу. Совсем как дикие звери.
Прости, я тебя напугала! Я касаюсь ее щеки, но она отстраняется – быстрее, чем сам Спиди Гонзалес[11]: iAndale! iAndale![12] Как будто по кончикам пальцев пробегает Лампочкин ток.
Так вот, продолжаю рассказывать я, мне хотелось устроить пожар, но за ночь спирт успевал выветриться, и наутро прореха в матрасе только чуть попахивала кислым. Вечно одна и та же история: чтобы устроить пожар, нужен огонь, чтобы приготовить суп, нужны овощи, чтобы быть свободным, нужна свобода. Впрочем, мне хватило бы и одной спички. Я у всех спросила, даже у Мистера Пропера, парнишки, что дежурит по мужскому отделению, время от времени занося к нам в постирочную грязное белье и забирая чистое, но он ответил, мол, спичек нет. На самом деле у Мистера Пропера имеется имя, Джоакино, но никто его так не называет с тех пор, как он выпил целый литр моющего средства. Хотел стать таким же мускулистым, как тот лысый парень на этикетке, открыть ворота и уйти. Только никому не говори, шепчу я Новенькой, прижавшись губами к ее уху: однажды, помогая Жилетт в постирочной, я стащила для него бутылку «Мистера Пропера». Мы спрятались под вонючей черной лестницей, и он, открутив крышку, сделал большой глоток. Я пощупала его бицепс, но ничего не изменилось. Он глотнул еще, и я забрала бутылку, потому что, если бы он выпил все, Жилетт непременно заметила бы. А он схватил меня за руку, притянул к себе, прижал мое тело к стене и попытался сунуть мне язык между зубами. Ощутив вкус лимона и мыла, я отпихнула его, снова протянула бутылку и предложила: давай, выпей. Он сделал еще глоток, я сказала: еще, и он глотнул еще, и еще, и еще. Я думала дождаться, пока у него изо рта пойдут мыльные пузыри, к тому же он пообещал взамен спичку. И потом, мне вовсе не хотелось снова почувствовать на своем небе его лимонный язык. Так что я просто ждала, пока он согнет руку и напряжет бицепс. Как в той рекламе: «Мистер Пропер, веселей! В доме чисто в два раза быстрей!»