Содом и Гоморра (страница 16)

Страница 16

«Я не буду спорить с вами о политике, Фробервиль, – сказал герцог Германтский, – но что касается Сванна, откровенно скажу, что с нами он повел себя возмутительно. Когда-то мы и герцог Шартрский покровительствовали ему в свете, а теперь мне говорят, что он не скрывает своего дрейфусарства. Вот уж от кого не ожидал: великий гурман, рассудительный человек, коллекционер, библиофил, член Жокей-клуба, всеми уважаемый, знаток полезных адресов – какой портвейн он нам присылал! – любитель искусств, отец семейства. Как же я был обманут! О себе не говорю, всем известно, что я старый дурак, простофиля, которого никто не слушает, но хотя бы ради Орианы ему следовало открыто отречься от евреев и сторонников осужденного. Да, после того как моя жена всегда дарила ему свою дружбу, – продолжал герцог (несомненно полагавший, что осуждать Дрейфуса за государственную измену, что бы вы ни думали в глубине души насчет его виновности, – это своего рода проявление благодарности за то, как хорошо к вам относятся в Сен-Жерменском предместье), – он обязан был отмежеваться. Да спросите Ориану, она всегда относилась к нему как к другу». Герцогиня, считая, что наивный и безмятежный тон сообщит ее словам больше драматизма и искренности, произнесла голоском школьницы, из чьих уст исходит чистая правда, и только взгляд ее исполнился легкой печали: «Да, правда, мне скрывать незачем, я всегда от всей души любила Шарля!» – «Вот видите, я же ее не заставлял. И после всего он оказывается настолько неблагодарным, что поддерживает Дрейфуса!»

«Кстати, о дрейфусарах, – сказал я, – говорят, что принц Фон за Дрейфуса». – «О, хорошо что вы о нем заговорили, – воскликнул герцог Германтский, – я совсем забыл, он ведь пригласил меня обедать в понедельник. Но дрейфусар он или не дрейфусар, мне это все равно, ведь он иностранец. Мне на это глубоко наплевать. С французами другое дело. Правда, Сванн еврей. Но до сего дня – простите меня, Фробервиль, – я имел слабость верить, что еврей может быть французом, если это достойный, светский еврей. А Сванн таким и был в полном смысле слова. И что же? Он взял сторону этого Дрейфуса (не важно, виновен он или нет, он ведь совершенно не его круга, Сванн его даже никогда не встречал), пошел против общества, которое его приняло, которое считало его своим. Что там говорить, мы все готовы были поручиться за Сванна, я был уверен в его патриотизме, как в своем собственном. Да, плохо он нас отблагодарил. Признаться, уж от него я этого никак не ожидал. Я был о нем лучшего мнения. Он был, пожалуй, даже не лишен своеобразного остроумия. Знаю, уже его позорная женитьба была страшной глупостью. А кстати, знаете, кому этот брак причинил большое горе? Моей жене. Ориана часто, как я говорю, притворяется бесчувственной. Но в душе она все переживает со страшной силой». Герцогиня, в восторге от такого анализа ее характера, слушала со скромным видом, но не произносила ни слова: ей было неловко поддакивать похвале, а главное, не хотелось ее прерывать. Герцог Германтский мог распространяться на эту тему целый час, и она бы не шелохнулась, словно слушала музыку. «Ну так вот, помню, когда она узнала, на ком Сванн женится, это ее оскорбило, она почувствовала, как это нехорошо со стороны человека, которого мы так обласкали. Она очень любила Сванна, она очень горевала. Не правда ли, Ориана?» Герцогиня Германтская поняла, что на столь прямое обращение следует отвечать, придерживаясь фактов, чтобы это не выглядело так, будто она соглашается с похвалами, которые явно были исчерпаны. Застенчиво и скромно, всем видом своим демонстрируя, что не только отменно воспитана, но еще и растрогана, она кротко и сдержанно произнесла: «Все верно, Базен прав». – «Конечно, все это не совсем так. Что вы хотите, любовь – это любовь, хотя, по моему разумению, должны все-таки быть какие-то границы. Я бы еще простил юному сопляку, увлеченному несбыточными фантазиями. Но Сванн, умница, безусловно порядочный, тонкий ценитель живописи, близкий друг герцога Шартрского и самого Жильбера!» Все это герцог Германтский произнес вполне сочувственно, без тени вульгарности, которую так часто себе позволял. Он говорил печально, с легким негодованием, но все в нем дышало той серьезностью, что придает безбрежное вкрадчивое обаяние некоторым персонажам Рембрандта, например, бургомистру Сиксу[80]. Чувствовалось, что герцога вообще нисколько не занимал вопрос о том, насколько безнравственно поведение Сванна в отношении дела Дрейфуса, он нисколько не сомневался, что это так и есть; он печалился, как отец, который видит, как один из детей, ради чьего воспитания он принес величайшие жертвы, по доброй воле разрушает великолепное положение, созданное усилиями отца, и похождениями, несовместимыми с принципами и предрассудками семьи, позорит свое уважаемое имя. Правда, в свое время герцог Германтский не выказал столь глубокого и горестного изумления, когда узнал, что Сен-Лу дрейфусар. Но во-первых, он полагал, что его племянник пошел по дурной дорожке, и ничто в нем герцога уже не могло удивить, даже то, что он встал на путь исправления, – а Сванн был, по выражению герцога, человек «здравомыслящий, занимающий великолепное положение в обществе». А главное, во-вторых, в течение довольно долгого времени, хотя с исторической точки зрения события отчасти, казалось, оправдывали точку зрения дрейфусаров, однако нападки на них со стороны врагов Дрейфуса становились все яростней, и если поначалу оставались в рамках чистой политики, то теперь уже затрагивали всю общественную жизнь. Теперь это был уже вопрос милитаризма, патриотизма, и волны ярости, волновавшие общество, успели за все это время достичь такого размаха, какого никогда не бывает в начале бури. «Видите ли, – продолжал герцог Германтский, – даже с точки зрения его дорогих евреев, за которых он с неслыханным упорством заступается, Сванн совершил неописуемый промах. Он доказывает, что они в каком-то смысле вынуждены поддерживать своего соплеменника, даже если они его не знают. Это опасность для общества. Мы, конечно, были чересчур покладисты, и оплошность Сванна будет иметь ужасные последствия именно потому, что его все уважали, даже принимали у себя, и он был чуть ли не единственным евреем, с которым мы были знакомы. Все подумают: „Ab uno disce omnes“»[81]. Тут меланхолия знатного вельможи, ставшего жертвой предательства, слегка озарилась горделивой улыбкой, ведь он так кстати извлек из памяти столь уместную цитату.

Мне очень хотелось знать, что в точности произошло между принцем и Сванном, и увидеться со Сванном, если он еще не ушел с приема. Я поделился этим желанием с герцогиней и она ответила: «А я, признаться, не жажду его видеть; судя по тому, что мне недавно сказали в доме госпожи де Сент-Эверт, он желает, чтобы, пока он еще жив, я познакомилась с его женой и дочерью. Господи, меня бесконечно удручает его болезнь, но, во-первых, я надеюсь, что все не так страшно. А потом, это, в конце концов, не причина, уж слишком все просто получается. Так и бездарный писатель скажет: „Проголосуйте за меня в Академии, потому что жена моя умирает и я хочу доставить ей эту последнюю радость“. И салонов никаких не станет, если нам придется знакомиться со всеми умирающими. Так и наш кучер мог бы воспользоваться моим влиянием: „Моя дочь очень больна, введите меня в дом принцессы Пармской“. Шарля я обожаю, мне было бы очень больно ему отказать, вот поэтому я и хочу избежать его просьбы. Он мне говорил, что умирает, всем сердцем надеюсь, что это не так, но в самом-то деле, если этому суждено случиться, то с какой стати мне именно теперь знакомиться с двумя особами, лишившими меня на пятнадцать лет самого славного из моих друзей, причем знакомиться без малейшей пользы для себя: я даже не смогу благодаря им видеться с самим Шарлем, ведь он уже умрет!»

Между тем у г-на де Бреоте все не шло из ума опровержение, которое ему в столь категорической форме высказал полковник де Фробервиль. «Не сомневаюсь в точности вашего рассказа, дорогой мой, – возразил он, – но мои сведения получены из надежного источника. Мне об этом рассказал принц де Латур д’Овернь». – «Удивляюсь, что такой ученый человек, как вы, до сих пор говорит „принц де Латур д’Овернь“, – перебил герцог Германтский, – вы же знаете, что никакой он не принц де Латур д’Овернь[82]. Остался только один отпрыск этого семейства, дядя Орианы герцог Бульонский». – «Брат госпожи де Вильпаризи?» – спросил я, помня, что эта дама звалась в девичестве демуазель Бульонская. «Именно так. Ориана, госпожа де Ламбрезак вас приветствует».

В самом деле, на устах у герцогини де Ламбрезак вспыхивала и гасла, подобно падающей звезде, слабая улыбка, предназначенная для кого-то, кого она узнала. Но вместо того чтобы принять явно утвердительный, пускай безмолвный, но отчетливый вид, эта улыбка тут же утопала в каком-то абстрактном неопределенном восторге, а безмятежный кивок головы словно благословлял всех окружающих – так престарелый прелат, витая в облаках, благословляет толпу причастниц. Г-жа де Ламбрезак, впрочем, и не думала витать в облаках. Но я уже знал этот особый вид старомодной исключительности. В Комбре и в Париже все бабушкины подруги имели обыкновение на людях здороваться с таким ангельским видом, будто заметили знакомого в церкви во время Возношения даров или на похоронах и томно лепечут ему приветствие, перетекающее в молитву. И одна фраза герцога Германтского утвердила меня в этом сравнении еще больше. «Вы же видели герцога Бульонского, – сказал он мне. – Он как раз выходил из моей библиотеки, когда вы туда вошли, господин небольшого роста и весь седой». Это был человек, которого я принял за скромного комбрейского буржуа; теперь, по размышлении, я находил, что он похож на г-жу де Вильпаризи. Сходство между мерцающими приветствиями герцогини де Ламбрезак и бабушкиных подруг начинало меня интересовать: я видел, что старинные манеры сохраняются в тесных, замкнутых кругах, все равно – мелкобуржуазных или великосветских, так что мы, подобно археологу, можем устанавливать, каково было воспитание виконта д’Арленкура или Лоизы Пюже[83] и какую часть их души оно высвечивает. Теперь полное внешнее подобие между герцогом Бульонским и комбрейским мелким буржуа того же возраста еще разительнее напоминало мне о том, что общественные, да и индивидуальные различия, если смотреть издали, растворяются в единообразии общей эпохи (это уже поразило меня когда-то, когда я, увидев дагеротип герцога де Ларошфуко[84], деда Сен-Лу по материнской линии, заметил, что он и одет так же, и выглядит так же, и держится так же, как мой двоюродный дедушка). На самом-то деле похожий наряд, а также отражение одного и того же духа времени в лицах неизмеримо важнее, чем кастовая принадлежность, которая только льстит самолюбию заинтересованного лица и поражает воображение окружающих, хотя, в сущности, нетрудно заметить, что аристократ эпохи Луи-Филиппа отличается от обывателя эпохи Луи-Филиппа меньше, чем от аристократа эпохи Людовика XV, – чтобы это обнаружить, не нужно обозревать галереи Лувра.

[80] Ян Сикс (1618–1700), нидерландский гражданин, драматург, коллекционер и меценат, с 1691 г. был бургомистром Амстердама; он дружил с Рембрандтом, который в 1654 г. написал его портрет, возможно, лучший из портретов художника.
[81] Ab uno disce omnes – «По одному суди обо всех» (лат.); это цитата из «Энеиды» Вергилия, книга II, ст. 65–66.
[82]никакой он не принц де Латур д’Овернь… – При старом режиме род Латур д’Оверней считался одним из самых знатных баронских родов, но в 1896 г. угас, и с тех пор на этот титул претендует семейство Латур-Сен-Поле, не располагающее достаточными доказательствами, что имеет на это право. Поскольку Германты через герцогов Бульонских были в родстве с древними Латур-д'Овернями, такое посягательство было им неприятно.
[83] Эпоха виконта д’Арленкура и Лоизы Пюже – это Июльская монархия. Шарль-Виктор Прево, виконт д’Арленкур (1789–1856) – французский писатель; Лоиза Пюже (1810–1889) – французская поэтесса и музыкантша, исполнявшая свою музыку в салонах.
[84]дагеротип герцога де Ларошфуко… – В «Поисках» Германты состоят в родстве с семейством Ларошфуко, что явствует еще из тома «Сторона Германтов».