Содом и Гоморра (страница 17)
В этот момент Ориане поклонился пышноволосый баварский музыкант, протеже принцессы Германтской. Она кивнула в ответ, и герцог пришел в ярость, видя, как его жена здоровается с человеком, ему незнакомым и на вид экстравагантным, тем более что он вроде бы где-то слышал, будто у человека этого дурная репутация; словом, герцог впился в жену тяжелым инквизиторским взглядом, словно говоря: «Это еще что за остгот?» Положение бедной герцогини Германтской и без того было весьма незавидным, и имей музыкант хоть каплю жалости к этой жене-мученице, он бы поскорей от нее отошел. Однако не то он не желал снести публичное унижение, которому его подвергли в присутствии старинных друзей, принадлежавших к кругу герцога (возможно, именно их присутствие подвигло его на тот безмолвный поклон), и жаждал доказать, что, будучи знаком с герцогиней, вправе ее приветствовать, не то, не желая внять голосу разума, уступил безотчетному и неодолимому порыву и решился, слепо следуя протоколу, позволить себе нечто неуместное, но так или иначе музыкант подошел ближе к герцогине Германтской и произнес: «Осмеливаюсь просить у вашей светлости чести быть представленным его светлости». Герцогиня Германтская была в отчаянии. Но в конце концов, не могла же она показать всем, что не имеет права представлять мужу своих знакомых. «Базен, – сказала она, – позвольте представить вам господина д’Эрвека». – «Не спрашиваю вас, поедете ли вы завтра к госпоже де Сент-Эверт, – обратился к ней полковник де Фробервиль, пытаясь рассеять тягостное впечатление от неуместной просьбы г-на д’Эрвека. – Там будет весь Париж». Тем временем герцог Германтский всем корпусом резко повернулся к нахальному музыканту лицом и на несколько секунд застыл, монументальный, безмолвный, гневный, точь-в-точь громовержец Юпитер, в глазах его полыхали гнев и изумление, вьющиеся волосы словно вырывались из кратера вулкана. Потом он словно рывком заставил себя подчиниться правилам вежливости, которых от него ожидали, и, всем своим вызывающим видом демонстрируя наблюдателям, что незнаком с баварским музыкантом, убрал за спину обе руки, затянутые в белые перчатки, и отвесил музыканту такой глубокий поклон, проникнутый таким изумлением, такой яростью, да так резко, так злобно, что трепещущий артист, отдавая поклон, попятился, чтобы избежать удара головой в живот. «Дело в том, что меня не будет в Париже, – отвечала тем временем герцогиня полковнику де Фробервилю. – Признаюсь вам (хотя хвастаться тут нечем), что умудрилась столько лет прожить на свете, не видя витражей Монфор-л’Амори[85]. Стыдно, конечно, но что поделаешь. И вот чтобы уничтожить этот позорный изъян в моем образовании, я твердо решила, что завтра поеду их осматривать». Г-н де Бреоте тонко улыбнулся. Ему было ясно, что, раз уж герцогиня дожила до таких лет, не видя витражей Монфор-л’Амори, это эстетическое паломничество едва ли было таким уж животрепещуще срочным и после двадцати пяти с лишним лет отсрочек запросто могло потерпеть еще двадцать четыре часа. В намерения герцогини входило всего-навсего издать, как это было принято у Германтов, негласный декрет о том, что салон Сент-Эверт – не такой уж блестящий: вас приглашают в этот дом, чтобы украсить вами отчет в «Голуа», и печатью высшей утонченности при этом будут отмечены те или, во всяком случае, та единственная, кто туда не приедет. Г-н де Бреоте испытывал изысканное удовольствие, усиленное поэтическим наслаждением, какое получают светские люди, наблюдая, как герцогиня Германтская совершает поступки, которые в силу их более скромного положения им самим недоступны, но, даже просто любуясь ими, они усмехаются, как крестьянин, прикованный к своей пашне, при виде проносящихся мимо людей, более свободных и удачливых, чем он сам; это изысканное наслаждение не имело ничего общего с внезапным восхищением, которое пытался скрыть растерянный г-н де Фробервиль.
Пытаясь подавить смешок, г-н де Фробервиль покраснел как помидор, но исхитрился превозмочь радостную икоту и проникновенно воскликнул: «Ох, бедная тетушка Сент-Эверт, она же захворает с горя! Как можно! Бедняжка не залучит к себе нашу герцогиню, какой удар! Это же лопнуть можно», – добавил он, давясь от хохота. Не в силах сдержаться, в упоении он и подмигивал, и потирал руки. Оценив дружелюбие г-на де Фробервиля, герцогиня Германтская улыбнулась ему одним глазом и краешком губ, но, по-прежнему терзаясь смертной скукой, решилась наконец от него отойти.
«Увы, я вынуждена с вами распрощаться, – произнесла она, поднимаясь с меланхолическим и смиренным видом; можно было подумать, что она в отчаянии. Ее нежный музыкальный голос, овеянный чарующим взглядом синих глаз, был похож на поэтическую жалобу феи. – Базен хочет, чтобы я поговорила с Мари. – На самом деле у нее уже не было больше сил слушать Фробервиля: теперь он завидовал ей, что она едет в Монфор-л’Амори, а она-то знала, что он впервые слышит о тамошних витражах и к тому же ни за что на свете не пропустит прием у Сент-Эверт. – Прощайте, мы с вами не поговорили толком, в свете вечно одно и то же, не повидаешься как следует, не выскажешь друг другу все, что хотелось, впрочем, в жизни так и бывает. Будем надеяться, что после смерти все устроено лучше. По крайней мере, там не нужно будет вечно щеголять декольте. Впрочем, кто знает? Может быть, по большим праздникам придется выставлять напоказ кости и червей. Почему бы и нет? Да вот поглядите на мамашу Рампийон, так ли уж она отличается от скелета в платье с большим вырезом? Правда, она в своем праве, ей уже лет сто, если не больше. Когда я была дебютанткой, она уже была причислена к священным чудовищам, которым я отказывалась кланяться. Я полагала, что она давным-давно умерла; впрочем, судя по тому, как она выглядит, это так и есть. Нечто внушительное, сакральное. Настоящее „кампосанто“!»[86]. И герцогиня отошла от Фробервиля, но он последовал за ней: «Я хотел сказать вам еще только одно словцо». – «Ну что еще?» – с некоторым раздражением надменно произнесла она. А он, опасаясь, что в последний момент она передумает и не поедет в Монфор-л’Амори, выпалил: «Я не смел вам это сказать из-за госпожи де Сент-Эверт, чтобы ее не огорчать, но раз уж вы не собираетесь к ней ехать, могу вам сказать, что рад за вас, потому что у нее в доме корь!» – «Боже мой! – вымолвила Ориана, боявшаяся болезней. – Но мне-то все равно, я уже переболела. Корь бывает только один раз». – «Это врачи так говорят, а я знаю людей, которые болели даже по четыре раза. Как бы то ни было, вы предупреждены». Сам-то он только в том случае смирился бы с тем, что пропустит празднество у Сент-Эверт, которого ждал столько месяцев, если бы эта выдуманная корь в самом деле напала на него и приковала к постели. С каким бы наслаждением он любовался там изысканными дамами, а еще с большим наслаждением подмечал бы кое-какие упущения, но главное, потом можно было бы еще долго хвастаться, что дружески поболтал со знаменитостями, и, преувеличивая или сочиняя, посокрушаться над недостатками.
Воспользовавшись уходом герцогини, я тоже встал и направился за ней в курительную, желая справиться о Сванне. «Не верьте ни слову из того, что рассказал Бабаль, – сказала мне она. – Малютка Моле никогда бы туда не пролезла. Это говорится, только чтобы нас туда заманить. Они никого не принимают и их никто не приглашает. Он сам это признает: „Мы оба сидим себе дома у камина“. Причем он всегда говорит „мы“, не по-королевски, а про себя и жену, так что я и не настаиваю. Но я вполне осведомлена», – добавила герцогиня. Мы с ней разминулись с двумя юношами, весьма красивыми и друг на друга непохожими, хотя эта красота явно досталась им в дар от одной и той же матери. Это были сыновья г-жи де Сюржи, новой любовницы герцога Германтского. Они блистали ее совершенствами, причем обоим достались разные. У одного в мужском теле проглядывала царственная осанка г-жи де Сюржи и та же, что у нее, неземная пылкая золотистая бледность, затоплявшая мраморные щеки матери и сына; зато его брат унаследовал греческий лоб, идеальный нос, скульптурную шею, бездонные глаза; сотканная из различных даров, которые разделила между ними богиня, их двойная красота оделяла нас абстрактной радостью воображать, что источник этой красоты находится вне юношей, словно главные признаки матери проявились в двух разных телах, и что один из сыновей являл материнскую стать и цвет лица, а другой – взгляд, словно два божества, служившие всего лишь воплощением силы и красоты Юпитера или Минервы. Они были преисполнены почтения к герцогу Германтскому, о котором говорили: «Он в большой дружбе с нашими родителями», однако старший почел за благо не подходить поприветствовать герцогиню, зная, наверно, что она враждебна их матери, хотя, возможно, не понимая причины этого, и при виде нас слегка отвернулся. Младший всегда подражал старшему, потому что был глуп и к тому же близорук, так что не смел иметь собственного мнения; он повернул голову под тем же углом, и оба, похожие на две аллегорические фигуры, один за другим скользнули в сторону зала, где играли в карты.
При входе в этот зал меня остановила маркиза де Ситри, еще красивая, но чуть не с пеной у рта от ярости. Она была весьма благородного происхождения, стремилась к блестящему замужеству и добилась желаемого, выйдя замуж за г-на де Ситри, чья прабабка была герцогиня Омальская и Лотарингская. Но как только она достигла искомого, так сразу из-за присущего ей духа отрицания возненавидела аристократов, что не мешало ей время от времени участвовать в светской жизни. Мало того что на вечерах она насмехалась над всеми, но к тому же насмешки эти были такими ожесточенными, что злобного смеха ей было недостаточно и он переходил в гортанный свист. Кивнув мне на герцогиню Германтскую, которая только что со мной рассталась и немного отошла, она сказала: «Нет, меня воистину поражает, как это она может вести подобную жизнь!» Что это было – вопль разгневанной святой, изумленной тем, что язычники не приходят к истине сами, или выкрик анархистки, жаждущей резни? Как бы то ни было, ее филиппика была как нельзя менее справедлива. Во-первых, жизнь, которую вела герцогиня Германтская, до безобразия мало отличалась от жизни самой г-жи де Ситри. Г-жу де Ситри изумляло, что герцогиня способна настолько пожертвовать собой, чтобы приехать на вечер к Мари-Жильбер. Надо сказать, что в виде исключения г-жа де Ситри очень любила принцессу, в самом деле очень добрую женщину, и знала, что, приехав к ней на вечер, доставит ей большое удовольствие. Ради того чтобы побывать на ее празднике, она отменила гениальную, как говорили, балерину, которая должна была посвятить ее в тайны русской хореографии. Другая причина, несколько обесценивавшая упорную ярость, обуревавшую г-жу де Ситри при виде того, как Ориана здоровается с гостем или с гостьей, заключалась в том, что герцогиня Германтская проявляла, хотя и в куда менее запущенном виде, симптомы того же недуга, что снедал г-жу де Ситри. Впрочем, мы видели, что возбудитель этой болезни присутствовал в ней от рождения. И наконец, герцогиня Германтская была умнее г-жи де Ситри, а потому имела больше прав на этот нигилизм (отнюдь не только светский), но, по правде говоря, некоторые достоинства скорее помогают смиряться с недостатками ближнего, чем добавляют страдания, и щедро одаренный человек обычно обращает меньше внимания на глупость ближнего, чем дурак. Мы достаточно долго описывали остроумие герцогини, чтобы показать, что пускай ему было далеко до острого интеллекта, все же это был какой-никакой ум, способный, подобно переводчику, умело пользоваться разнообразными синтаксическими формами. А у г-жи де Ситри не было за душой ничего такого, что давало бы ей право презирать качества, столь похожие на ее собственные. Она всех считала идиотами, но в разговоре и в письмах уступала людям, которых обдавала презрением. Впрочем, ее обуревала такая жажда разрушения, что, когда она почти уже перестала бывать в свете, ее чудовищная подрывная сила обрушивалась на каждое новое удовольствие, которого она искала. Покинув вечерние приемы ради музыкальных вечеров, она стала повторять: «Вы любите слушать эту музыку? О господи, иной раз оно неплохо. А бывает такая тоска! Бетховен – скучища, впору повеситься!» Вагнера, а потом Франка и Дебюсси она даже не удостаивала словом «скучища», а только заводила глаза и давила рукой на горло, изображая висельницу. Вскоре все вообще оказалось скучным. «Все эти красоты сплошная тоска! От картин впору с ума сойти… Письма писать – такая скука, вы правы». В конце концов она объявила нам, что жизнь – сплошная скука, хотя непонятно было, с чем она ее сравнивает.