Содом и Гоморра (страница 20)
«Наконец-то я вижу перед собой образованного, начитанного юношу, который знает Бальзака, – сказал г-н де Шарлюс г-же де Сюржи. – Я рад тем более, что встретился с ним там, где такие встречи случаются все реже, в доме у человека моего круга, близкого мне по духу», – добавил он, подчеркнув голосом последние слова. Сколько бы Германты ни притворялись, что для них все люди равны, однако по торжественным случаям, оказавшись среди людей «с родословной», особенно родословной не особенно роскошной, они, если хотели и могли польстить этим людям, без тени сомнения извлекали на свет древние семейные воспоминания. «Когда-то, – продолжал барон, – быть аристократом означало принадлежать к лучшим, к обладателям самого острого ума, самого великодушного сердца. И вот первый раз передо мной человек, знающий, кто такой Виктюрньен д’Эгриньон. Хотя нет, я не прав. Есть еще Полиньяк, есть Монтескью[98], – добавил г-н де Шарлюс, знавший, что упоминанию этих двоих рядом с ее сыном маркиза будет рада до беспамятства. – Впрочем, вашим сыновьям было в кого пойти: их дед с материнской стороны обладал знаменитой коллекцией восемнадцатого века. Если вам будет угодно как-нибудь приехать ко мне пообедать, – обратился он к юному Виктюрньену, – я покажу вам мою коллекцию. Вы увидите любопытное издание „Музея древностей“ с исправлениями, внесенными рукой Бальзака. Я буду счастлив собрать вместе двух Виктюрньенов».
Я не мог решиться покинуть Сванна. Он дошел уже до той степени усталости, когда тело больного превращается в реторту, где происходят химические реакции. Его лицо было обсыпано точечками цвета берлинской лазури, которые, казалось, не имели ничего общего с миром живых существ и источали запах, похожий на тот, от которого в лицее после «опытов» бывает так неприятно задержаться в классе «естествознания». Я спросил его, не было ли у них долгой беседы с принцем Германтским и не хочет ли он рассказать мне, о чем шла речь. «Хочу, – отвечал он, – но подойдите сперва к господину де Шарлюсу и госпоже де Сюржи, я подожду здесь».
В самом деле, г-н де Шарлюс предложил г-же де Сюржи перейти из этого зала, где было слишком жарко, в другой и посидеть там, но пригласил составить им компанию не сыновей маркизы, а меня. Таким образом он, бросив молодым людям наживку, притворялся, что не так уж ими дорожит. К тому же он оказывал мне услугу, впрочем не слишком ценную, поскольку репутация у г-жи де Сюржи-ле-Дюк была сомнительная.
Мы расположились в тесной нише у окна, но, к несчастью, мимо проходила г-жа де Сент-Эверт, служившая мишенью остротам барона. Желая то ли притвориться, будто не подозревает, что барон ее недолюбливает, то ли бросить ему вызов, а главное, показать, что близко знакома с дамой, которая запросто с ним беседует, она с ледяной приветливостью поздоровалась со знаменитой красавицей, а та ответила ей, искоса поглядывая на г-на де Шарлюса с насмешливой улыбкой. Но проход был такой узкий, что, желая нас обойти и продолжить поиски завтрашних гостей, она насилу протиснулась мимо нас и выбралась на волю – этот драгоценный момент г-н де Шарлюс, жаждавший блеснуть своим дерзким остроумием перед матерью двух сыновей, просто не в силах был упустить. Один мой дурацкий вопрос дал ему повод для торжествующей тирады, и бедняжке Сент-Эверт, которая все никак не могла выбраться из западни, пришлось выслушать каждое его слово. «Представьте, что этот юный наглец, – сказал он, кивая на меня г-же де Сюржи, – только что у меня спросил, без малейшей скромности, какую мы должны проявлять, говоря о потребностях такого рода, поеду ли я в отхожее место к госпоже де Сент-Эверт, иными словами, как я понимаю, не расстроился ли у меня желудок. Уж во всяком случае я постарался бы облегчиться в более удобном месте, чем у особы, которая, если память меня не подводит, отпраздновала сотый день рождения, когда я только начал бывать в свете, то есть не у нее. Хотя кого и послушать, как не ее? Сколько исторических событий она видела и пережила во времена Первой империи и Реставрации, сколько непристойных историй могли бы мы узнать от этой вертлявой и сентиментальной попрыгуньи Сент-Эверт! Расспросить ее о тех достославных временах мне мешает только чувствительность моего органа обоняния. Мне достаточно оказаться вблизи этой дамы. Тут же на ум мне приходит: „Боже, у меня затопило отхожее место“, а это просто маркиза открыла рот, имея целью пригласить гостя к себе на прием. И вы же понимаете, если бы мне выпало несчастье прийти к ней в гости, отхожее место разрослось бы в огромную выгребную яму. А какое она носит мистическое имя, как оно прекрасно рифмуется – я всегда вспоминаю с любовью и восторгом, хотя для нее-то время любовных восторгов миновало много лет назад, эти якобы „упадочные“ стишки: „Но, вскрыв надушенный конверт, мечтает об абсенте ферт…“. Ну, мне бы чего-нибудь почище этого абсента. Мне говорят, что наша неутомимая греховодница задает „праздники в саду“, но я бы это назвал скорее „приглашение на помойку“. А вы собираетесь туда съездить побарахтаться в грязи?» – спросил он у г-жи де Сюржи, но она замялась. Перед бароном ей хотелось притвориться, что не поедет, но она бы отдала несколько дней жизни ради того, чтобы не пропустить прием у Сент-Эверт, а потому избрала нечто среднее, сделав вид, будто еще не решила. Однако нерешительность приняла у нее такую дилетантскую, такую мелочно-пошлую форму, что г-н де Шарлюс, не опасавшийся обидеть г-жу де Сюржи, даром что хотел ей понравиться, расхохотался в знак того, что на эту уловку не клюнул.
«Всегда восхищаюсь людьми, которые строят планы, – сказала она. – Сама я часто все отменяю в последний момент. Могу передумать из-за какого-нибудь летнего платья. Я буду действовать по вдохновению».
Отвратительная тирада г-на де Шарлюса меня возмутила. Мне хотелось вознаградить устроительницу праздников в саду всеми благами на свете. К сожалению, в светской жизни, так же как в политической, в жертвах обнаруживается столько низости, что долго сердиться на палачей невозможно. Г-жа де Сент-Эверт, протискиваясь к выходу, который мы ей загородили, невольно задела барона и, повинуясь снобскому рефлексу, пересиливавшему в ней всякий гнев, а может быть, желая испытать себя в новой – или даже не вполне новой – роли, воскликнула, словно вымаливая прощение у повелителя: «Ах, простите, господин де Шарлюс, надеюсь, я вас не слишком обеспокоила». Барон в ответ только иронически ухмыльнулся и обронил «Добрый вечер», притворяясь, будто заметил маркизу лишь теперь, после того как она первая с ним поздоровалась – что прозвучало как новое оскорбление. Наконец с неистребимо мещанской ужимкой, так что мне стало за нее больно, г-жа де Сент-Эверт подошла ко мне и, отведя в сторону, сказала мне на ухо: «Да что я сделала господину де Шарлюсу? Он будто решил, что я для него недостаточно великолепна», – добавила она с натужным смехом. Я слушал ее без тени улыбки. Во-первых, мне казалось глупо с ее стороны притворяться, будто она считает себя самой великолепной дамой на свете, или воображать, что так оно и есть. Во-вторых, те, кто так громко смеется над собственными словами, тем более ничуть не смешными, избавляют нас от обязанности разделять их веселье, потому что заранее взяли этот труд на себя.
«Другие уверяют, будто он обижается, почему я его не приглашаю. Но он не очень-то меня поощряет. Он словно дуется на меня (это выражение показалось мне слабым). Попробуйте выяснить, в чем дело, и расскажите мне завтра. А если он одумается и пожелает составить вам компанию, захватите его с собой… Никто не без греха. Я даже рада буду, а то госпожа де Сюржи огорчается. Действуйте по своему усмотрению. У вас тонкий нюх на такие вещи, а я не хочу выглядеть так, будто заманиваю к себе гостей. На вас, во всяком случае, я твердо рассчитываю».
Я подумал, что Сванн, вероятно, устал меня ждать. И вообще, из-за Альбертины я хотел вернуться не слишком поздно, поэтому распрощался с г-жой де Сюржи и г-ном де Шарлюсом и вернулся в зал для игры в карты, где ждал мой больной друг. Я спросил, правда ли, что в разговоре с принцем в саду он сказал именно то, что передал нам г-н де Бреоте (не называя Бреоте по имени), и что речь шла об акте из пьески Берготта. Он расхохотался: «Ни слова правды, ни слова, это чистая выдумка и страшная глупость. Уму непостижимо, как люди на ходу выдумывают нечто несусветное. Не спрашиваю, кто это вам сообщил, хотя любопытно было б на столь ограниченном матерьяле проследить шаг за шагом, откуда это пошло. И вообще, кому какое дело, что мне говорил принц? Люди уж больно любопытны. Я никогда не страдал любопытством, кроме случаев, когда влюблялся и ревновал. И знали бы вы, что мне только открывалось! А вы ревнивы?» Я ответил Сванну, что никогда не испытывал ревности и даже не знаю, что это такое. «Что ж, я вас поздравляю. Когда ревнуешь слегка, в этом есть даже что-то приятное сразу в двух отношениях. Во-первых, тот, кто всегда был лишен любопытства, начинает интересоваться жизнью других людей или хотя бы одного человека. И потом, как радует чувство обладания, как весело садиться в экипаж с женщиной, не отпускать ее одну. Но это только в самом начале болезни или когда уже почти исцелился. В промежутке терпишь невыносимую пытку. И в сущности, мне ведь мало удавалось порадоваться тем сладким минутам, о которых я вам говорил: вначале потому, что по природе я мало способен к долгим размышлениям, в конце – в силу обстоятельств, по вине женщины, вернее, женщин, которых ревновал. Но это ничего не меняет. Даже когда ты уже ничего не хочешь, тебе не совсем все равно, что когда-то ты этого хотел, ведь причины того, что произошло, все равно никому никогда не понять. Мы ощущаем, что в нас жива память о чувстве, она у нас внутри, и чтобы ее рассмотреть, нужно заглянуть в себя. Не смейтесь над моей идеалистической тарабарщиной, я только хочу сказать, что очень любил жизнь и очень любил искусство. И вот теперь, когда я как-то слишком устал от жизни среди людей, эти прежние чувства, такие личные, волновавшие меня когда-то, представляются мне, как всякому коллекционеру, невероятно ценными. Я открываю сам себе сердце, как витрину, я перебираю одну за другой множество любовей, о которых другим никогда не узнать. К этой коллекции я теперь привязан куда сильнее, чем к другим, и говорю себе, прямо как Мазарини про свои книги[99], что бросить все это будет страшно досадно. Но вернемся к разговору с принцем, я расскажу о нем только одному человеку, и человеком этим будете вы». Слушать его мне мешал бесконечно тянувшийся разговор г-на де Шарлюса, который вернулся в зал для игры в карты. «А читать вы любите? Чем же вы занимаетесь?» – спрашивал он графа Арнюльфа, не знавшего даже имени Бальзака. Но из-за близорукости все расплывалось перед глазами у юноши, поэтому казалось, что он глядит вдаль, и в его зрачках словно отражались далекие таинственные звезды, что овевало этого статного греческого бога необыкновенной поэзией.