Содом и Гоморра (страница 21)

Страница 21

«Давайте пройдемся по саду», – сказал я Сванну, пока граф Арнюльф, пришепетывая, отчего казалось, что в развитии, во всяком случае умственном, он отстает, отвечал г-ну де Шарлюсу с добродушной и наивной основательностью: «Ну, у меня вообще гольф, теннис, мяч, потом еще бег, а главное, поло». Так Минерва, разделившись на разные ипостаси, в каком-то городе перестала быть богиней мудрости и преобразилась в чисто спортивное, конное божество по имени Афина Гиппия. Кроме того, юноша ездил в Санкт-Мориц кататься на лыжах, ведь Паллада Тритогенея поднимается на высокие горные пики и догоняет всадников[100]. «Ах вот как», – отозвался г-н де Шарлюс с надмирной улыбкой интеллектуала, который даже не пытается завуалировать издевку, но, впрочем, чувствует себя настолько выше других и так презирает умственные возможности весьма неглупых людей, что почти не отличает их от круглых дураков, лишь бы эти последние были ему приятны в другом отношении. Г-н де Шарлюс считал, что, беседуя с Арнюльфом, возносит его над другими, так что все должны признать превосходство юноши и позавидовать ему. «Нет, – возразил мне Сванн, – я слишком устал для прогулок, лучше сядем здесь в уголке, меня ноги не держат». Это было правдой, но, разговорившись, он слегка ожил. Дело в том, что самая непритворная усталость, особенно у людей нервных, зависит отчасти от их внимания и сохраняется, лишь пока человек помнит о своей усталости. Как только он испугается, что устал, он тут же чувствует усталость, а чтобы она прошла, достаточно о ней забыть. Сванн, конечно, был совсем не из тех неутомимых изнемогающих бодряков, поначалу осунувшихся, бледных, чуть стоящих на ногах, что в разговоре оживают, как цветок в воде, и способны часами черпать в собственных разглагольствованиях силы, которые, к сожалению, не передаются слушателям: те, по мере того как болтун взбадривается, все более сникают. Но Сванн принадлежал к крепкому еврейскому племени, с его жизненной энергией, которое сопротивляется смерти так, что в этом сопротивлении словно участвуют все его сородичи. Когда каждого из них настигает смертельный недуг, он в точности как все племя, когда его настигают гонения, бесконечно противостоит жестокой агонии, которая может длиться неправдоподобно долго, пока на виду не останутся только борода пророка да торчащий огромный нос, мучительно вдыхающий последние жалкие остатки воздуха, а там уж придет время ритуальных молитв и потянется размеренное шествие дальних родственников, выступающих, как фигуры на ассирийском фризе.

Мы сели, но прежде чем отойти от компании, которую составляли г-н де Шарлюс, двое юных Сюржи и их мать, Сванн, не удержавшись, впился в корсаж маркизы долгим взглядом знатока, зорким и похотливым. Он нацепил монокль, чтобы лучше видеть, и не прерывая нашей с ним беседы, все поглядывал в сторону этой дамы. «Вот вам мой разговор с принцем, слово в слово, – сказал он, когда мы уселись, – и если вы помните, что я вам недавно говорил, то поймете, почему я выбрал наперсником именно вас. Хотя тому есть еще одна причина, когда-нибудь вы ее узнаете. „Мой милый Сванн, – сказал мне принц Германтский, – надеюсь, вы простите мне, если с некоторых пор казалось, будто я вас избегаю. (Я-то ничего не заметил, поскольку сам болел и ото всех прятался.) Прежде всего, по поводу злополучного дела, разделившего страну надвое, я слышал мнения, противоположные моим собственным, и предвидел, что вы их тоже слышали. А мне было бы крайне тяжело, если бы вы их высказывали при мне. Я так нервничал, что, когда принцесса два года назад услышала, как ее кузен, великий герцог Гессенский, сказал, что Дрейфус невиновен, она не только резко ответила ему, но и не передала его слов мне, чтобы меня не огорчать. Примерно в то же время наследный принц Швеции приезжал в Париж и, услыхав, по-видимому, что императрица Евгения дрейфусарка, перепутал ее с принцессой (согласитесь, странная путаница между дамой такого ранга, как моя жена, и какой-то испанкой, далеко не столь высокородной, как многие думают, и замужем за простым Бонапартом) и сказал ей: «Принцесса, я вдвойне счастлив вас видеть, поскольку знаю, что в отношении дела Дрейфуса мы с вами единомышленники, и это меня не удивляет, ведь ваше высочество родом из Баварии». На что последовал ответ: «Сударь, теперь я французская принцесса и мыслю как все мои соотечественники». Так вот, мой милый Сванн, около полутора лет тому назад после разговора с генералом де Босерфейлем я заподозрил, что в ходе судебного разбирательства были допущены не то чтобы ошибки, но не вполне законные действия“».

Сванн не хотел, чтобы его рассказ слышали, и нам пришлось прерваться из-за г-на де Шарлюса, который, не обращая на нас внимания, проходил мимо, сопровождая г-жу де Сюржи, и остановился, пытаясь удержать ее подольше, не то ради ее сыновей, не то из свойственного всем Германтам стремления остановить текущее мгновенье, потому что, видя, как оно проходит, они погружались в тоскливое оцепенение. Кстати сказать, позже Сванн поведал мне нечто такое, что развеяло всю поэзию, осенявшую, как мне казалось, имя Сюржи-ле-Дюк. Маркиза де Сюржи-ле-Дюк обладала куда более высоким положением в свете, куда более блестящим родством, чем ее кузен, небогатый граф де Сюржи, живший в своем имении. Но происхождение слова, которым оканчивался титул, «ле Дюк», оказалось совершенно иным, чем я полагал, сопоставляя его в своем воображении с Бург-л’Аббе, Буа-ле-Руа и так далее. На самом деле один из графов де Сюржи в эпоху Реставрации женился на дочери богатейшего промышленника г-на Ледюка, иначе Ле Дюка, сына фабриканта химической продукции, самого богатого человека своего времени и вдобавок пэра Франции. Для ребенка, родившегося в этом браке, король Карл X учредил маркизат Сюржи-ле-Дюк (маркизат Сюржи уже имелся в семье). Добавление буржуазного имени Ле Дюк не помешало этой ветви породниться с знатнейшими семействами королевства – помогло огромное состояние. А нынешняя маркиза де Сюржи-ле-Дюк, с ее аристократическими корнями, могла бы занять в свете самое блестящее положение. Однако, поддавшись бесу противоречия[101], она презрела это положение, сбежала из дома своего супруга и стала вести самую что ни на есть скандальную жизнь. В двадцать лет, когда светское общество было у ее ног, она его презрела – но в тридцать почувствовала, что ей его чудовищно не хватает: десять лет никто с ней не здоровался, кроме нескольких верных подруг, и она принялась шаг за шагом прилежно отвоевывать то, что принадлежало ей от рождения (бывают иногда такие метания взад-вперед).

Она давно отринула своих аристократических родителей, и они ее тоже отринули, но теперь она уверяла, что будет счастлива с ними воссоединиться ради воспоминаний детства, которым можно будет предаться всем вместе. И, пытаясь таким образом оправдать свой снобизм, она была, быть может, правдивее, чем ей казалось. «Базен, это вся моя юность!» – говорила она в тот день, когда он к ней вернулся. И в этом действительно была частица правды. Но взять его в любовники было просчетом. Ведь на стороне герцогини Германтской оказались все ее подруги, и г-жа де Сюржи во второй раз заскользила вниз по наклонной плоскости, по которой с таким трудом начала было взбираться. «Ну что ж, – говорил тем временем г-н де Шарлюс, которому хотелось продлить беседу, – нижайший почтительнейший поклон вашему прекрасному портрету. Как он поживает? Что с ним стало?» – «Разве вы не знаете, – отвечала г-жа де Сюржи, – что его у меня больше нет: он не понравился моему мужу». – «Не понравился? Один из шедевров нашей эпохи, равный герцогине де Шатору кисти Натье[102], и ведь он дерзнул запечатлеть столь же величественную и смертоносную богиню! Ах, этот голубой воротничок! Сам Вермеер никогда не изображал ткань с бо́льшим искусством… но тише, а не то услышит Сванн и набросится на нас, чтобы отомстить за своего любимого дельфтского живописца». Маркиза обернулась, улыбнулась Сванну, протянула ему руку, и он встал, чтобы с ней поздороваться. Однако то ли прожитые годы лишили его моральной стойкости, поскольку чужое мнение было ему теперь безразлично, то ли физические силы ему изменили, а значит, ослабели и пружины, позволяющие скрыть вспыхнувшее вожделение, но едва Сванн, пожимая руку маркизы, увидел вблизи и сверху ее грудь, его внимательный, серьезный, сосредоточенный, чуть не встревоженный взгляд, почти не таясь, окунулся в глубины ее корсажа, а ноздри, опьяненные ароматом ее духов, затрепетали, как бабочка, приметившая цветок и готовая на него слететь. Потом он внезапно стряхнул с себя морок, а г-жа де Сюржи, и сама смутившись, подавила глубокий вздох – уж так иногда заразительно бывает вожделение. «Художник обиделся, – сказала она г-ну де Шарлюсу, – и забрал портрет. Говорят, он теперь у Дианы де Сент-Эверт». – «Никогда не поверю, – заметил барон, – что у шедевра может быть такой дурной вкус».

«Он говорит о ее портрете. Я бы не хуже Шарлюса поговорил с ней об этом портрете, – сказал мне Сванн, растягивая слова на манер повесы и провожая взглядом удалявшуюся пару. – И наверняка мне это доставило бы больше удовольствия, чем Шарлюсу», – добавил он. Я спросил, правда ли то, что рассказывают о г-не де Шарлюсе, солгав при этом дважды, ведь я никогда ничего такого не слышал, да к тому же еще с недавних пор прекрасно знал, что то, что я имею в виду, чистая правда. Сванн пожал плечами, словно я сморозил глупость. «Он превосходный друг, это правда. Но должен добавить, что чувства у него вполне платонические. Он сентиментальнее прочих, вот и все; с другой стороны, в отношениях с женщинами он никогда далеко не заходит, это и придает оттенок правдоподобия нелепым слухам, на которые вы намекаете. Пожалуй, Шарлюс и впрямь очень любит своих друзей, но уверяю вас, все это происходит только у него в голове и в сердце. Ну, сейчас нас, кажется, на минуту оставят в покое. Так вот, принц Германтский продолжал: „Признаться, мысль о том, что в ходе разбирательства проскользнуло нечто незаконное, крайне меня удручала, вы же знаете, как я преклоняюсь перед армией; я еще раз поговорил об этом с генералом, и, увы, у меня на этот счет не осталось ни малейших сомнений. Откровенно говоря, мне еще и в голову не приходило, что позорнейшее наказание постигло невиновного. Но я задумался о нарушении закона, принялся изучать все, чего раньше не хотел читать, и на сей раз меня стали мучить подозрения уже не в процедурных нарушениях, а в невиновности осужденного. Я решил, что не стану делиться этими мыслями с принцессой. Видит Бог, она теперь такая же француженка, как я. И все-таки с того дня, как мы поженились, я с таким размахом показывал ей нашу Францию во всей красе и ее армию, самое великолепное, на мой взгляд, что в ней есть, и теперь мне было бы слишком мучительно делиться с ней подозрениями, которые и касались-то, в сущности, лишь нескольких офицеров. Но я сам из семьи военных и не хотел верить, что офицеры могут ошибаться. Я снова переговорил с Босерфейлем, он признался, что в самом деле обнаружились преступные махинации, что список, возможно, был написан не Дрейфусом, и все же неопровержимое доказательство его вины существует. Это документы, представленные Анри[103]. А через несколько дней выяснилось, что это фальшивка. С этого момента по секрету от принцессы я принялся каждый день читать «Сьекль» и «Аврору»[104]; вскоре у меня не осталось ни малейших сомнений, я потерял сон. Я признался в моих моральных терзаниях нашему другу аббату Пуаре, с удивлением узнал, что он убежден в том же, и попросил его отслужить мессы за Дрейфуса, его несчастную жену и детей. В это же время, однажды утром, я шел к принцессе и увидел, как ее горничная прячет что-то, что было у нее в руке. Я со смехом спросил, что это она прячет, а она покраснела и ничего не сказала. Жене я безгранично доверял, но этот случай сильно обеспокоил и меня, да наверняка и принцессу, которой камеристка, безусловно, о нем рассказала: за обедом в этот день моя милая Мари почти со мной не разговаривала. В тот день я попросил аббата Пуаре отслужить завтра мессу за Дрейфуса“. Так, ладно…» – воскликнул Сванн вполголоса, прерывая свой рассказ.

[100]Так Минерва… и догоняет всадников… – Гиппия значит «конная»; Павсаний, описывая Афины, говорит: «Есть тут жертвенники и Посейдону Конному и Афине Конной и святилища Перифою и Тесею, Эдипу и Адрасту…» (Описание Эллады, том I, гл. 30, 4. Пер. С. П. Кондратьева.) Паллада, то есть победоносная воительница, – одно из наиболее распространенных имен Афины. Тритогенея означает «родившаяся на третий день», так называют Афину Гесиод, Гомер и другие древние авторы. Как указывает французский комментатор, здесь у Пруста аллюзия на «Орфические гимны» в переводе Леконта де Лиля; даем цитату из гимна XXXII «Афине» в пер. О. Смыки:…Славная, гонишь коней, истребитель флегрейских гигантов,О Тритогения, демон победный, от зол избавитель…
[101] «Бес противоречия» (в пер. В. В. Рогова) или «Бес извращенности» (в старом переводе Бальмонта) – заглавие рассказа Эдгара По, который Пруст читал в пер. Бодлера.
[102]равный герцогине де Шатору кисти Натье… – Мари-Анн де Майи-Нель, маркиза де Ла Турнель, герцогиня де Шатору (1717–1744) была сперва фавориткой герцога де Ришелье, затем фавориткой Людовика XV и пользовалась огромным влиянием в Версале. О ней написано несколько романов, один из них принадлежит перу братьев Гонкуров. В 1740 г. ее портрет написал Жан-Марк Натье, один из первых, если не первый, портретист эпохи. Такая параллель должна была льстить г-же де Сюржи!
[103]документы, представленные Анри. – Французская разведка в 1894 г. нашла некое сопроводительное письмо без подписи (бордеро), в котором какой-то французский офицер анонимно сообщал немецкому военному атташе в Париже, что посылает ему секретные военные документы. Это письмо на основании сличения почерков приписали офицеру-еврею Дрейфусу. Позже выяснилось, что автором фальшивки, которая фигурировала в суде как улика против Дрейфуса, был полковник Анри; он был вынужден признаться в фальсификации, подвергся аресту и покончил с собой.
[104] Газета «Сьекль» («Век»), выходившая в 1836–1927 гг., требовала пересмотра дела Дрейфуса. Газета «Аврора», выходившая в 1897–1914 гг., более всего примечательна тем, что именно в ней была напечатана в январе 1898 г. статья Золя «Я обвиняю», разделившая французское общество на дрейфусаров и антидрейфусаров.