Отвергнутая (страница 9)
– Люблю я тебя, Прасковья.
* * *
Шли дни. Небо над головой Прасковьи кружилось, темнело и светлело, меняло и смешивало цвета. Всё постепенно вставало на круги своя, вот только сама она не могла стать прежней. Прасковья безвозвратно изменилась после года, проведённого в обители монахов. Она так никому и не рассказала, через что ей пришлось там пройти, но до сих пор по ночам она просыпалась с криком и в холодном поту от мучивших её ночных кошмаров.
Прасковья заново училась радоваться жизни и её обыденным событиям. Она устроилась работать на скотный двор и работала за троих, чтобы проводить дома как можно меньше времени. Феденька по-прежнему относился к ней настороженно, а Алексей одолевал своим вниманием – и то, и другое ей было в тягость. Поэтому она уходила из дома ни свет ни заря, а возвращалась уже затемно. Работа успокаивала её, приносила радость. А ещё Прасковья быстро уяснила для себя, что чем тяжелее работа, тем крепче сон. Поэтому она старалась хорошенько вымотаться за день, чтобы ночью не видеть снов.
Однажды по дороге домой Прасковья остановилась и засмотрелась на звёзды. Они светили ярко, рассыпавшись по чёрному небу сверкающими бусинами. Прасковья стояла, задрав голову кверху. Раньше они с подругами загадывали желания, увидев падающую звезду. А теперь? Какое желание ей загадать? Она уже и желать-то разучилась…
Прасковья грустно усмехнулась, а потом услышала рядом с собой шорох – как будто кто-то пробирался к ней сквозь кусты. Прасковья оглянулась по сторонам и крикнула в темноту:
– Кто тут ходит?
Никто не откликнулся на её зов. Тогда она отошла с тропки, прижалась к осине и спряталась за её серым стволом. Осина шелестела листьями при каждом, даже самом лёгком дуновении ветра, ветки хрустели. Казалось, что она что-то тревожно шепчет Прасковье. Притаившись, Прасковья всматривалась в темноту. И вот из густых зарослей на тропинку, где она только что стояла, кто-то вышел. Массивная, тёмная фигура остановилась, замерла на месте, оглядываясь по сторонам. Прасковья округлила глаза от испуга, зажала рот ладонью. А великан в это время с шумом втянул в себя воздух, словно принюхивался.
– Господи, это ещё что за чудище? – прошептала Прасковья одними губами.
Великан сделал несколько шагов в её сторону, и она сильнее прижалась к осине, мечтая, чтобы её тело срослось с серым стволом дерева, стало невидимым. Великан замер, громко сопя, а потом развернулся и снова скрылся в кустах. Еле живая от страха, Прасковья бросилась бежать к дому с отчаянно бьющимся в груди сердцем.
* * *
– Мамочка, оно ходит за мной.
– О чём ты, дочка?
Прасковья сидела за столом напротив матери. Перед ней стояла маленькая керосинка, её огонёк проливал мерцающий мягкий свет на лица обеих женщин.
– Кто за тобой ходит, Просенька? – снова спросила мать, положив свои руки на ладони дочери.
Прасковья тоскливо взглянула на мать.
– Не знаю… Что-то чёрное, большое. Может, это бес мой, а может, само зло. Мне так страшно, мамочка!
– Да может, померещилось тебе? Может, пьяница-забулдыга какой тебя в ночи напугал? Много у нас тут таких: ходят, шатаются, иногда ещё и песни горланят. Так что не выдумывай!
– Не пьяница это был, мама. И не человек вовсе. Чудище это было – огромное, чёрное, страшное.
– Ох, Просенька! Ну что за напасть! Какое чудище в селе? Мерещится тебе это. Как пить дать, мерещится!
Зоя тяжело вздохнула.
– Домой-то не собираешься? – настороженно спросила она.
– Не хочу домой, мамочка. Можно у тебя ещё немного посижу?
Прасковья вопросительно взглянула на мать, и та усмехнулась.
– Это тоже твой дом, Прося. Разве я посмею хоть когда-нибудь тебя прогнать отсюда?
Какое-то время женщины молчали, а потом Зоя тихо проговорила, глядя в окно, за которым синие сумерки незаметно превратились в чёрную тьму:
– С тех пор, как ты вернулась, Прося, я всё время спрашиваю себя: ты ли это? Почему ты такая стала? Ты ведь у меня была совсем другой – шумной, озорной, звонкой. А сейчас ты словно старуха. Ходишь еле-еле, говоришь тихим голосом. Даже глаза, и те потухли.
Прасковья сидела за столом неподвижно и слушала мать, сгорбив плечи и низко опустив голову.
– Ты такой вернулась от монахов, – Зоя прижала ладони к горящим щекам и заговорила тише, – я и спросить тебя про этот монастырь боюсь и не спросить-то тоже не могу.
В кухне повисло молчание. В растопленной печи потрескивали дрова, огонёк керосинки освещал лица женщин жёлтым светом. Прасковье было уютно здесь, в родном доме, рядом с матерью, в тёплой кухне. И этот уют открывал сердце и располагал к откровенности. И она заговорила – быстро-быстро, словно боялась передумать.
– Когда Алексей привёз меня обитель, меня сразу же переодели в жёсткую мешковину, дали в руки Библию и заперли в тесной холодной келье на неделю без еды. Давали выпить раз в день лишь несколько глотков воды.
Тамошний главный монах, весь седой и очень старый, приходил по три раза в день и проверял, сколько страниц Библии я прочла. Если мною было прочитано меньше положенного, то монахи, которые подчинялись ему, ставили меня коленями на горох или били розгой по спине. Я к концу недели уже так ослабла от голода, что ничего не видела, перед глазами стояла сплошная муть. А старик мне твердил, что это бес мне глаза застилает. Приходилось терпеть побои каждый день. Я всерьёз думала, что я умру от боли и голода.
Потом меня начали кормить: каждый день утром и вечером выдавали тарелку пресной каши. Иногда она была такой сухой, что в горло не лезла. За то, что я не могла съесть эту кашу, меня тоже наказывали – били по губам. Старик убеждал, что так надо, что это бес во мне противится есть простую, скромную пищу.
Из тесной кельи меня не выпускали, а мне так хотелось подышать хоть немного свежим воздухом. Я не мылась, нужду справляла в маленькую дыру в углу кельи, спала на соломе, брошенной на пол. Я чувствовала себя свиньёй, запертой в пропахшем мочой хлеву. Целыми днями и по полночи я должна была читать Библию. Это было моё единственное занятие на протяжении многих месяцев – читать Библию и пересказывать её старику-монаху.
Иногда мне казалось, что я сошла с ума. По ночам я смотрела на голую каменную стену, и мне казалось, что узоры на камнях движутся, переплетаются между собой, превращаются в живые фигуры. Не знаю, как я там не чокнулась!
Ещё одна пытка – это холод. Я постоянно мёрзла. Когда холод стал невыносимым, мне выдали тулуп и валенки. Зимой келья покрывалась инеем, и я не могла листать страницы Библии: пальцы так сильно замерзали, что переставали шевелиться. Я не могла спать от холода. Старик кричал, что меня должна согревать вера, но единственное, что согревало меня в те дни – эта противная постная каша. Тогда я съедала всё до последней крошки, потому что кашу приносили горячей.
Так прошло несколько месяцев моего заточения, я прочитала Библию не один десяток раз и думала, что на этом моё мучение закончится, меня отправят домой, и я наконец-то увижу своего сыночка. Но не тут-то было! Однажды в келью пришёл старый монах и сказал, что пора приступать к обряду изгнания. Я-то ведь всеми мыслями и мечтами была уже дома, поэтому меня страшно разозлили слова старика. Увидев моё разгневанное лицо, он сказал остальным монахам:
– Начнём с воды. Вон он, бес-то, показал себя! Вначале его остудить нужно.
Итак, сначала беса из меня решили изгонять водой. Меня вывели из кельи на улицу, и один из монахов стал стаскивать с меня рубаху. Я закричала, сопротивляясь этому унижению, но меня тут же со всех сторон схватили сильные руки, и уже через несколько секунд я стояла перед множеством мужчин совершенно голая. Как же мне было стыдно и страшно в тот момент, мамочка!
Меня посадили в огромную бочку, доверху наполненную водой, и накрыли сверху крышкой, оставив лишь небольшую полоску воздуха. Ноги выпрямить было невозможно – крышка не позволяла, но и присесть на корточки тоже было нельзя – голова уходила под воду. Так, в полусогнутом виде, по шею в воде, я провела в этой бочке несколько суток. Несколько раз засыпала от усталости, уходила с головой под воду.
Монах, охраняющий меня, тут же доставал меня из воды и приводил в чувство, колотя ладонью по щекам. А потом он снова накрывал меня крышкой. Невозможно объяснить, мамочка, каково это было. Каждая секунда, проведённая в бочке, тянулась для меня, словно целая вечность.
Я не знаю, сколько времени я провела в таком ужасном заключении и не помню сам момент освобождения. Очнулась я уже в келье. Через несколько дней пришёл старик и сказал, что бес мой упрям, не хочет выходить. И что, видать, сама я его отпускать не желаю.
– Будем изгонять твоего беса огнём. Готовься.
Я боялась представить, что со мной будут делать в следующий раз, и не знала, как готовиться. Я молилась, чтобы меня пожалели и отпустили домой. Но через несколько дней меня вывели на улицу и, раздев, привязали к столбу. Мне снова захотелось провалиться под землю, но, увидев в руках монахов горящие факелы, я страшно испугалась, забыла про свой стыд и стала просить мужчин пощадить меня. Но меня, как обычно, никто не слушал, словно я была пустым местом.
Ты не представляешь, мамочка, как мне было страшно! Я заглядывала в их лица, я плакала и молила сжалиться надо мной. Но никто из них не замечал моих чувств. Они все видели лишь беса, сидящего во мне. Монахи безжалостно опаляли мою кожу огнём, выкрикивая слова молитв так яростно, что, казалось, это не молитвы, а страшные проклятья. Я кричала от боли, несколько раз теряла сознание. Старик молча наблюдал за этой пыткой и лишь торжественно произносил время от времени, что это всё – мой бес, и что благодатный огонь уничтожит его.
Но бес из меня не вышел и в этот раз. На моем теле остались страшные ожоги, они навсегда будут со мной, как жуткое напоминание о монастыре.
После пытки огнём я долго приходила в себя. На следующий день у меня начался жар, и несколько дней я провела в лихорадке. Я лежала на полу и не могла согреться, всю меня трясло. Тело, покрывшееся волдырями от ожогов, разрывала невыносимая боль. Мне хотелось содрать с себя кожу, но я не могла к ней даже прикоснуться. За мной никто не ухаживал, я бредила, не понимая, жива я или умерла, сплю я или бодрствую. Когда однажды, преодолев эту тяжёлую мглу, я открыла глаза и увидела перед собой старика-монаха, я стала молить у него о помощи. Но он сказал, что не может помогать бесноватой, что это то же самое, что помогать самому бесу.
Не знаю, мамочка, как я выжила… Когда я приготовилась к смерти и мысленно попрощалась и с тобой, и с Феденькой, мне вдруг стало лучше, лихорадка отступила, меня перестало трясти, боль ушла. Но я долго ещё не могла встать на ноги: они подкашивались от слабости, и я падала.
После всего пережитого у меня было такое состояние, как будто мне уже всё равно, что будет со мной дальше. Я перестала реагировать на противного старика-монаха, не говорила с ним и не смотрела на него, когда он приходил. В те дни даже мысли покинули мою несчастную голову. Я как будто уже не соображала, кто я и где нахожусь. Вокруг была пустота, и во мне самой была пустота.
Тогда по приказу старика меня вынесли из кельи, снова раздели и положили на жёсткий бревенчатый выступ. Знаешь, мамочка, мне было уже даже не стыдно за свою наготу. Я знала, что, как ни моли о помощи, никто из этих нелюдей в монашеских одеждах мне не поможет. Они скорее убьют меня, чтобы уничтожить беса, на котором все они помешались. Поэтому я безвольно лежала на жёстких, шершавых брёвнах и смотрела в серое небо.