Любовь моя Ана (страница 5)

Страница 5

Мы переглядываемся. Я всматриваюсь в его лицо, пытаясь найти подтверждение тому, что он шутит. Чувства меняются так стремительно, что мы не можем их обуздать. Раздаётся звук, в котором я узнаю собственный смех. Утратив свою божественность, я стала потерянной и бестолковой и по этой причине должна решиться на категоричное действие. В любом случае не остаётся ничего другого, кроме как разбираться со всем по порядку.

Пробивая маленькую бутылочку молока на кассе, я замечаю, что всё вокруг такое красное. Красный дом. Красная форма кассира. Красные корзины. Красные помидоры в руках женщины за мной. Закрываешь глаза и оказываешься в темноте красной пещеры. Красный сигнал тревоги в голове. Есть только красное. Красное – оно живое. Краснота растекается по жилам. Красное чувство вины и белое молоко.

Весь этот набор – одеяло, йод, молоко – сколько хлопот, столько хлопот. Надо было купить газировку, печенье, чипсы, пакетик солёного арахиса или банку шоколадной пасты «Нутелла» – что угодно, чтобы перебить вкус йода и скоротать время, но я вспоминаю об этом слишком поздно.

Бутылку кладу в пакет с одеялом и передаю ему. Город в пыли и гари, но всё равно великолепен, даже несмотря на безжалостный июнь, выжигающий улицы. Осталось перейти дорогу и подняться на крышу.

Когда мы в прошлый раз забрались на неё, он отдал мне стопку тетрадей со стихами – всё своё творческое наследие, – чтобы я их спрятала, сохранила в надёжном месте, пока он играет в бездомного поэта. Я испытала ощущение счастья исключительной остроты. Не могла поверить, что обладаю таким сокровищем. День за днём я проводила время, тщательно изучая и расшифровывая его почерк.

Меня совершенно покорил его талант. У него был дар писать. У меня – любить. В его текстах ощущалась упрямая, суровая и безжалостная работа над языком. Он обладал яростной спонтанностью. Был расколотым и очень целостным одновременно. Писал стихи, как дышал. Составляющие его поэзии – уверенность, напор, воля. В нём очень силён элемент воли. Он чувствовал себя свободным говорить всё, что хочет, – и говорил.

На крыше можно спрятаться от чужих глаз, но не от солнца. Вид с неё открывается скудный – лишь слепящий свет и жаркое марево над растрескавшимся городом. Я раскладываю одеяло на липком горячем настиле, похожем на свежий асфальт. Воздух струится, как пары топлива. Он – длинный, не помещается на одеяле. Сели, легли. Снова сели. Ветер принёс облако пыли. Пролетел голубь.

Сколько нужно добавлять йода? Об этом я не подумала. Откуда вообще взялся этот рецепт? Это знание как будто было со мной всегда, но кто это придумал – йод с молоком? Я не задавала этот вопрос, просто верила. А он, верил ли? Или ему было всё равно? Верил или нет, но делать было нечего. Пить.

– Сколько надо наливать? – спрашивает он.

«Мне откуда знать, – хочется ответить, – я никогда раньше этого не делала», – но я проглатываю слова и щедро наливаю йода – наверное, больше, чем нужно. Встряхиваю бутылку.

Он щёлкает зажигалкой, закуривает и протягивает мне сигарету – огонёк тлеет в его руках. Я затягиваюсь, глубже, тяжелее, и выпиваю коктейль, представляя, что это топлёное молоко. Уверенности, что я всё делаю правильно, нет. Страха тоже. Если ты уже решился на что-то, то страх перестаёт иметь значение. Капли молока стекают по подбородку.

– Гадость какая! – Я улыбаюсь, но как-то криво, горько. – Хочешь попробовать?

– Почему бы и нет? – говорит он.

От его ответа у меня дух перехватывает, но я, конечно, не даю ему это сделать. Вытираю рот тыльной стороной ладони. Сердце стучит в груди, как клавиши печатной машинки. Боль в сердце необъятна, как небо.

На оранжевом одеяле мы просто ждём – не знаю чего, может быть, когда солнце закатится за серую панельку на другой стороне улицы или небо упадёт нам на голову? Но время идёт так медленно. Минуты, как часы. По крайней мере, нужно подождать, продышаться – сразу идти домой слишком рискованно. Кажется, я начинаю драматизировать.

Я сворачиваюсь в позе эмбриона, как слепок жителя Помпей, который навечно застыл, захваченный врасплох раскалённым пеплом. Чувствую, как половина лица начинает гореть. Синее небо, лоснящееся и словно жирное от жары, облака, как рваные куски сахарной ваты. Чёрное солнце.

Из-под осыпавшейся штукатурки здания, где мы покупали молоко, выглядывают кирпичи и камни. По крыше соседнего дома ходят рабочие в оранжевых касках – такого же цвета, как детское одеяло, как молоко, окрашенное йодом. Его веки опущены, но он не спит. Он реален, как биение сердца. На нём чёрные джинсы и белая рубашка. От жары ткань мягкая и влажная и пахнет чем-то по-детски сладким. Мне нравится сидеть рядом и, как пёс, принюхиваться к нему. Я могла бы сидеть так бесконечно, лишь бы длить иллюзию безнаказанной близости. Больше ничего и не надо.

Так причудливо сплелись ощущения света на коже и мрака в душе. Больницей не пахло, но меня затошнило. Приступ острой боли, замаскированный под тошноту. Не верится, что это всё. Так просто?

Должно быть страшно это пить. Но мне не страшно. Мне не страшно, потому что я не думаю. С ним я совсем не думаю и совсем ничего не боюсь, даже умереть. Выпить йод? Хоть с молоком, хоть без молока – не страшно. Сработает, не сработает – не страшно. Я не боюсь, потому что я вообще ничего не боюсь. Я не боюсь, хотя не уверена в эффективности этого рецепта. Я не боюсь, потому что не дорожу собой, ведь проглотила как-то горсть тех просроченных таблеток из коробки. Почему же тогда так тревожно?

Насколько надо ненавидеть себя, чтобы выпить эту дикую смесь? Если не врать себе, настолько, насколько я себя ненавидела. Ненависть – сильное чувство, слишком сильное, чтобы справиться с ним в одиночку.

Йод осел на дне мутным осадком, окрасив донышко. Он крутит в руках бутылку с оставшимся йодо-молочным коктейлем. Перекатывает по одеялу, по животу, даже засовывает между поясом джинсов и телом. Откручивает крышку и заглядывает в бутылку, как в калейдоскоп, разглядывает только ему доступные узоры – видит на дне наше будущее. Считает родинки на моём теле:

– Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать! Представляешь, тридцать на одной руке, а на лице вообще…

– На лице веснушки.

– Представляешь, у него будут такие же веснушки, как у тебя. Он будет такой же Хитрован, как ты.

– Он будет поэтом, как ты.

Глас вопиющего в пустыне

Коктейль с йодом не сработал, хотя просто чудо, что дело не закончилось отравлением. На крышу мы больше не вернулись, и детское оранжевое одеяло так и осталось лежать там, где мы его оставили, – под настилом из кровли.

Трудно поступать правильно, но поступать неправильно ещё сложнее. С тех самых пор, как была известна дата процедуры, я беспокоилась, беспокоилась очень сильно про себя и вслух, хотела всё отменить, но в назначенное время в холодном поту вошла в больницу, сжатая, как пружина.

За больницей проходила неасфальтированная дорога, а за ней – поле, на котором теснились серые коробки гаражей. Из земли торчали арматуры неизвестного происхождения. Это место было похоже на пустыню.

Я пересекла жёлтые пески. Вошла в помещение, осмотрелась. В приёмной сидели хмурые женщины с красными лицами. Некоторые тихо переговаривались. Главной темой, я предполагала было моё появление.

Больница оказывается совершенно не такой, как я себе представляла. Гораздо хуже. Но у меня есть защита – моя любовь. Она неожиданно загорается в душе, словно свет, отбрасывающий тени на стены пещеры.

– Жди, тебя вызовут, – сказала медсестра. Понимание, зачем я пришла, в её глазах было ужасно.

Я увидела своё отражение на блестящей поверхности двери и сказала себе: «Уходи. Выйди на улицу и никогда, никогда больше сюда не возвращайся». Но, конечно, я осталась и сделала то, что мне сказали, – переоделась в халат, тапочки и чистые носки. Сложила одежду и стала ждать. Кушетки в морщинах и заломах на коже казались невероятно холодными и жёсткими.

Вскоре меня позвала медсестра. Я завернула за угол в конце коридора и оказалась в большой комнате с замазанными белой краской окнами. Операционная была отделана мелкой белой плиткой, которая со временем стала серой и покрылась сетью тонких трещин. Посреди стояло кресло, похожее на зубоврачебное, обитое дерматином грязно-коричневого цвета. Медсестра взяла из моих рук розовую пелёнку и расстелила её по спинке и сиденью. Нет, в это кресло я ни за что не сяду. Я села и постаралась устроиться поудобнее, хотя это было невозможно. Мороз бежал по коже. Медсёстры громко переговаривались между собой, но я не могла понять о чём.

Потом медсестра в лиловом медицинском костюме принесла шприц, протёрла спиртом кожу у меня на руке. Когда она ввела в вену иглу, я смотрела в сторону, но почувствовала холод металла. Она ушла и вскоре вернулась, везя тележку с инструментами. Всё выглядело слишком большим, особенно металлические лотки в форме почек, в которые складывали использованные инструменты. Куда положат и его.

Нет слов, чтобы описать всё, что происходит внутри, снаружи, вокруг, везде. У меня просто закрылись глаза. Сами собой. Словно две одновременно перегоревшие лампочки.

Я понятия не имела, как долго всё продлилось: пять минут или час. Всё напоминало сон, действие которого происходит в условиях пониженной гравитации. Главное – не открывать глаза. Общий наркоз – и я не помню ничего, кроме сковавшего тело холода. А затем две медсестры пытаются поставить меня на ноги, но я не ощущаю пола. До меня не сразу доходит, что они обращаются ко мне: «Стой, стой, кому говорю». Не сразу осознаю, что и громкие звуки, режущие слух, вылетают из меня. Крик был такой, что кровь стыла в жилах.

Я орала во всё горло так, как никогда раньше. Орала как резаная. Орала, как будто меня прижигали железом, что было недалёко от правды.

– Не ори! Распугаешь нам всех пациентов! – рявкнула медсестра.

Неожиданностью было осознать, что здесь кроме меня есть другие пациенты. Это меня подстегнуло, и я начала орать пуще. Я рыдала и ногтями расцарапывала себе лицо. Беспощадное сотрясение себя, когда уже поздно, – привычное поведение жертвы.

Это продолжалось, пока я не выбилась из сил. А если не преувеличивать, то пару минут. Меня силой вывели в коридор. Я покинула больницу так быстро, как только могла. Выходя, я видела застывшие, холодные лица персонала.

День близился к вечеру, но было ещё светло. Поэт ждёт меня на крыльце клиники. Мягкий ветер нежно перебирает его волосы. Он смотрит на меня так, будто не совсем узнаёт. Ну же, поговори со мной. Пожалуйста.

– Ну вот, – он притягивает меня к себе и обнимает. – И что нам с тобой делать?

В этом вопросе так много всего. Я чувствую лёгкую щекотку в горле – это даёт надежду, что когда-нибудь я снова смогу засмеяться.

Он, как раньше, поджигает две сигареты и протягивает мне одну. Кажется, я не курила целую вечность, впервые за несколько недель меня не тошнит от запаха сигарет. Голова приятно кружится. Я ничего не могу сказать – только смотреть. Мы рассеянно вдыхаем и выдыхаем, разглядывая завитки табачного дыма, пока они не растворяются в воздухе.

Напряжения уже нет, но остаётся какая-то отстранённость. Я продолжаю искать то, что осталось невысказанным, но даже не представляю, что таится на дне его мыслей. Суём руки поглубже в карманы и бредём домой к Ване.

Там нас ждёт Ванина бабушка. Там у меня нет права на собственное мнение. Кажется, она не хочет оставлять нас наедине и разделяет квартиру на женскую и мужскую половины. Поэт с Ваней закрываются в комнате, а я остаюсь в зале на сооруженной для меня постели.

Не знаю, чем они там заняты, может, говорят обо мне, а может, просто наслаждаются досугом. Слышу запах сигарет, просачивающийся сквозь щель под дверью, и их приглушённый смех, урчание старого холодильника из кухни и всплеск аплодисментов из телевизора. В окна светит и отбрасывает блики на экран вечернее солнце, нежно-жёлтое, цвета китайской груши.

Ванина бабушка сидит напротив меня и смотрит шоу «Давай поженимся». Я чувствую себя в её присутствии неуютно. Когда я каждые полторы минуты пытаюсь встать, чтобы пойти за ним, посмотреть, чем они заняты, она меня останавливает: