Недрогнувшей рукой (страница 3)
С какого-то возраста человек начинает отвечать за свое лицо. Икона стиля Коко Шанель формулировала так: “В двадцать лет у вас такое лицо, какое вам подарила природа, в тридцать – лицо, которое дала вам жизнь, а в пятьдесят такое лицо, какого вы заслуживаете”.
Но это, скорее, опять о теле и душе, трудно их разорвать.
Вот ведь буквы, которые появляются по моей воле на белом листе, – они вещественны, они как бы тело, но мысли и эмоции мои тогда можно уподобить душе.
4
Ты одна полюбила меня, чудище противное и безобразное, за мои ласки и угождения, за мою душу добрую, за любовь мою к тебе несказанную…
Сергей Аксаков. Аленький цветочекНе так давно в одном старомосковском доме я увидела федоскинскую лаковую шкатулку. И сердце мое заныло – “Аленький цветочек”. Не выдержала, взяла в руки. Она была теплая, каким всегда бывает настоящее.
И тут же за столом – благо компания была отменная – я рассказала про свою детскую историю. А потом еще об одном эпизоде в том же духе. Это случилось уже классе в седьмом или восьмом, в той же школе. На уроке литературы надо было выступить с любимым стихотворением. А тогда только-только начали печатать Марину Цветаеву – “оттепель!” – и мы ею зачитывались. Торжественно, как теперь понимаю – подражая актрисам немого кино, с придыханиями и подвываниями я продекламировала:
Звенят-поют, забвению мешая,
В моей душе слова: “пятнадцать лет”.
О, для чего я выросла большая?
Спасенья нет!
Учительница была, конечно, другая, но тоже хорошая. Светлая память Вам, Лидия Николаевна. Да и я была уже иной: вместо октябрятской звездочки с кудрявым вождем-ребенком мою форму украшал недавно врученный комсомольский значок – с серьезным, уже лысым ленинским профилем. Словесница терпеливо выслушала до конца, кивнула головой, но сказала, что просит выучить что-нибудь еще. Я решила, что, наверное, Цветаева еще не дошла до школьных дверей (про содержание я вовсе не подумала). В следующий раз я остановилась, как мне казалось, на варианте беспроигрышном – Тютчев. Опять-таки не без мелодраматических эффектов, “с выражением” я прочитала:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои…
Больше ничего меня читать не просили. Но, когда отец пришел на родительское собрание, Лидия Николаевна отвела его в сторону и вполголоса предостерегла: “Вы последили бы за настроениями дочери. Уж очень Алёна мрачные стихи выбирает”.
Посмеялись. Застольный разговор окончательно свернул на скользкую тему “литература и идеология”. И через какое-то время я решилась на третью школьную историю.
Готовясь к сочинению по “Евгению Онегину”, я отправилась в любимую нами тогда Некрасовскую библиотеку на Бронной и взяла одну из брошюр, включенных в рекомендательный список. Мне все нравилось, я сделала много выписок. Но финальный аккорд едва не сыграл роковую роль в моей жизни. Теперь-то я понимаю, что брошюра эта была, скорее всего, выпущена к столетию гибели Пушкина, в 1937 году (Сталин, как известно, любил юбилейные даты не появления классиков на свет, а их ухода из жизни). Вполне возможно, что вышла она из-под пера критика Ермилова, которому кто-то из остроумных соседей к табличке на дачной калитке “Осторожно! Злая собака” приписал “и беспринципная”. Так или иначе, она не могла появиться позже, поскольку летчик-герой Валерий Чкалов погиб год спустя.
А собственно финал брошюры был примерно такой: “«Подымем бокалы, содвинем их разом!» – писал поэт. Жаль, что не дожил Александр Сергеевич до наших дней, не может сдвинуть бокалы с Валерием Чкаловым и вместе возгласить: «Да здравствуют музы, да здравствует разум!»”
(Про “скроется тьма” в том году было бы уместно, но эта строчка не цитировалась.) Я пришла в ужас от того, какой фальшью вместе с облаком пыли повеяло с этих страниц. И поклялась себе, что, если требуют так (уже, значит, понимала), литературой я не буду заниматься никогда.
К счастью, обещание, себе данное, я нарушила.
Вернувшись из гостей, я открыла интернет. В описании сказано: “Папье-маше, лак, роспись. Размеры: 26×19,5×8 см. Подпись на дне шкатулки: «“Аленький цветочек” в индивидуальном исполнении художника Иванова Н. В. с. Федоскино». Россия, 1950-е гг.”. Можно купить на “Авито”. Стоит, правда, почти две моих пенсии…
Когда меня пафосно аттестуют “экспертом”, я не только смущаюсь от груза ответственности, но тут же вспоминаю о тех “неправильных” выборах, которые я сделала в детстве и от которых, впрочем, не отрекаюсь и сегодня. Потому как настоящая литература – всегда загадка – тот самый “зверь лесной, чудо морское”, которое расколдовать может только читатель…
А что это за аленький цветочек, я так и не знаю и до сих пор ищу его в любом саду…
Связка скрипичных ключей
…мне под влиянием музыки кажется, что я чувствую то, чего я, собственно, не чувствую, что я понимаю то, чего не понимаю, что могу то, чего не могу.
Лев Толстой. Крейцерова соната
Становится обидно, когда осознаешь, что нечто существенное в твоей эпохе, в жизни твоего поколения прошло мимо. Так случилось у меня с некоторыми, как принято говорить, “культовыми” советскими фильмами, которых я так и не видела или посмотрела не так давно, в гораздо меньшей степени с книгами. Но вот огромная дыра зияет в отношении музыки. Конечно, я знала о существовании западных, а потом и первых советских рок-групп, танцевала под их мелодии и тянула вино на вечеринках. Я их слышала, но никогда не слушала, почти случайно узнавала о трагических судьбах Джима Моррисона, Курта Кобейна, Александра Башлачёва и других членов “Клуба 27”, не смогла бы (за исключением разве что раз и навсегда пленивших меня “The Beatles”) назвать группы и их лидеров. Недолго длилось и мое увлечение джазовой музыкой, хотя “Маленький цветок”, написанный, кстати, в год моего рождения, и некоторые блюзы неизменно трогают душу.
У меня есть ответ на возможный упрек в снобизме: я очень люблю духовую музыку, в том числе военные марши и вальсы. Муж говорил, что в прошлой жизни я, наверное, была полковой лошадью: начинаю бить копытом, заслышав звук трубы.
Но академическая музыка, классика вошла в меня в таком раннем детстве, что стала и осталась естественной и неизбежной, как дыхание. Из меня не получилось профессионала, музыка для меня это прежде всего не опыт обучения, а опыт квалифицированного слушания. Потому что для любого творчества (и для восприятия жизни вообще) музыка – как ничто другое – дает то, что Ольга Седакова точно назвала “расширением сердца”: способность по-настоящему глубоко чувствовать все вокруг. А для развития поэтического слуха, чуткости к слову у музыки нет соперников, разве что стихи, без которых я тоже не живу и дня. Мне близко античное понятие мелопеи как мелодического воплощения поэтического текста и внятен мандельштамовский призыв “и слово в музыку вернись”…
Совсем маленькой девочкой с бантом на кудрявой головке я приходила в Консерваторию на вечерние концерты, куда меня пускали только потому, что я была “профессорской внучкой”. Мне не бывало скучно, мелодии захватывали меня, но уже тогда стало понятно, что у меня не только неподходящая рука, но нет ни абсолютного слуха, ни музыкальной памяти. Судьба моя была решена. Но решено было не только то, что 88 клавиш рояля не станут моей профессией, но и то, что музыка навсегда станет важнейшей частью жизни.
Мое отрочество прошло “на коленях у Антона Рубинштейна”…
Большой зал Консерватории, как известно, украшен овальными портретами композиторов. Я застала их уже в сегодняшней версии. Но по рассказам знаю, как смещали одних и заменяли другими, когда боролись с “безродными космополитами”, и вместо Мендельсона, Генделя, Гайдна и Глюка спешно дописывали “патриотичных” композиторов из “Могучей кучки” и примкнувшего к ним Шопена (вероятно как автора “Революционного этюда”). Под этими медальонами фамилии написаны уже согласно современным правилам орфографии, но вот с Римским-Корсаковым вышла промашка: у него первая часть фамилии написана по-новому, зато в конце второй красуется “ъ”. Ну да ладно. В Большом зале и не такое возможно. Как на огромном заказном полотне Ильи Репина “Славянские композиторы”, по иронии судьбы первоначально предназначавшегося вовсе не для храма музыки, а для зала ресторана “Славянский базар”, изображены люди, которые никак не могли встретиться в одном месте в одно время. По поводу этой фантастической картины Тургенев писал В. В. Стасову, что она являет собой “холодный винегрет живых и мертвых”.
В пору ранней юности я ходила на концерты иногда по несколько раз в неделю. Тогда еще никто не слышал об электронных билетах и рамках на входе, а контролерши стояли на площадке парадной лестницы. И аккуратно сложенная купюра (весьма скромного достоинства) открывала “проверенным” слушателям врата в мир музыки. Как только распахивались двери зала, я спешила занять треугольную нишу под портретом Рубинштейна. Много лет спустя я узнала, что это всем известное местечко кто-то из консерваторских острословов назвал “коленями Антона Рубинштейна”.
Никогда больше не слушала я так много живой музыки, как в те годы. Сейчас я понимаю, какой невероятной была тогда, полвека назад, консерваторская афиша. Я по сей день “отравлена” тем исполнительским уровнем, а потому довольно часто ухожу с концерта неудовлетворенной.
Больше всего я любила сольные фортепианные концерты, Klavierabends. Выбор любимого места под портретом Рубинштейна был продиктован еще и тем, что оттуда как раз очень хорошо видны руки пианиста. Маленькая фигурка на огромной пустой сцене около рояля почему-то вызывала у меня ноющую жалость – было страшно за одиночество этого человека перед тишиной зала, я физически чувствовала, как давит на него пустота, которую он должен сейчас заполнить первой нотой. Хорошо помню, как, немного выдвигая вперед одно плечо, вышел к роялю Рихтер, как он поклонился, сел и… не начал играть. Пауза была невероятно длинной, казалось, что сейчас он встанет и покинет сцену, что он передумал, что концерта не будет… Никогда не забуду ту паузу, после которой и музыка стала иной.
Тогда, конечно, я ничего не знала о расстрелянном отце Рихтера, его немецкая фамилия не вызывала у меня никаких эмоций, но через какое-то время Раиса Анатольевна – подруга моей бабушки и моя верная консерваторская спутница – позвала меня на концерт Рудольфа Керера. В антракте мы никогда не покидали своих мест – могли захватить другие безбилетники (Раиса Анатольевна, если не находилось свободного места, в лучших традициях сидела на ступеньке – маленькая, сухая, с прямой для ее возраста спиной). Максимум, который себе позволяли, – постоять, облокотившись на обитый бархатом барьер амфитеатра. И вот, обмахиваясь программкой как веером, она рассказала мне, что семья немца Керера в войну была выслана в деревню в Казахстан (прокомментировав, что им еще повезло) и что он играл там в клубе на аккордеоне. Когда Керер – элегантный и, как мне показалось, очень красивый – вышел на второе отделение, меня буквально преследовал образ этого аккордеона. Тогда я понятия не имела об изуродованных руках гулаговских музыкантов, о “немой” клавиатуре пианистов в сталинских застенках…