Битва за Лукоморье. Книга 3 (страница 24)

Страница 24

«Сверху! Снова!» – предупреждение неистово заржавшего Бурушки ворвалось в мысли, когда до заросшего багряными папоротниками края поляны оставался какой-то десяток саженей.

На этот раз поджидавший в засаде черный летун напал молча. Без крика. И напал в одиночку! Значит, гусей-лебедей у яги в запасе всего-то парочка и была.

То ли зубастая дивоптица, выцеливая их, кружила высоко над опушкой, то ли караулила в засидке, но врасплох богатыря на сей раз она не застала. Стрелять из лука с коня, по-степняцки, Добрыня обучился еще лет в одиннадцать. Снаряженный заранее лук он выхватил из саадака не глядя. Сжав коленями бока жеребца, потянул из колчана стрелу и привычным стремительным движением натянул тетиву к правому уху. Она звонко запела-загудела, когда усиленный роговыми подзорами [17] и лосиными сухожилиями лук послал стрелу в полет – длинную, с тяжелым, граненым железным жалом. Вслед ей с тугой сыромятной тетивы сорвались еще две.

Добрыня знал, что не промахнется, да и трудно было промахнуться по такой туше. Гусю-лебедю, который заходил на них с Бурушкой, широко расправив крылья, первая стрела угодила чуть выше основания шеи. Вторая – в грудь, третья – в правое крыло.

И от крыла, и от скользкой вороненой брони перьев, внахлест покрывающих грудину, обе отскочили. Хотя Добрыня из этого лука, который обычный человек не смог бы даже натянуть, наповал укладывал, бывало, тура на охоте. А стрелу, завязшую в мышцах шеи, дивоптица, кажется, даже не заметила.

Бурушко резко развернулся на скаку. Чернокрылый страх пронесся над ними и пошел вверх, набирая высоту для следующей атаки. Добрыня успел увидеть, как блеснул частокол острых треугольных зубов в распахнутом клюве.

Этот гусь-лебедь был не только крупнее и мощнее зарубленного воеводой, он и в драках был, видать, куда опытнее. Задетую клинком в схватке у оврага левую лапу берег, а вот когти-ножи правой один раз ухитрились скрежетнуть по кольчуге на плече богатыря и дважды оставить росчерки на щите, который Добрыня перебросил на руку. Лук, поняв, что стрелы бесполезны, русич отправил обратно в саадак и выхватил меч. Отбивая выпады клюва-пасти и когтей, воевода мельком успел подумать: все-таки это не нечисть – живая птица, пускай и небывало громадная. Нечистую силу от булатной стали, как и от серебра, корчит и корежит…

Но великоградский булат все равно выручил. Когда гусь-лебедь, снизившись, попытался хлестнуть Бурушку крылом по морде, Добрыня, выпрямившись в стременах во весь рост, рубанул мечом – сверху и наискось. Сталь клинка блеснула белой молнией, рассекая перья и кости, и одним ударом отсекла левое крыло.

Гусь-лебедь жутко вскрикнул. Обливаясь темной кровью, черная туша косо дернулась в воздухе и рухнула в папоротник. Сдаваться дивоптица не собиралась до последнего. Вытянула шею и разинула пасть, с усилием пытаясь приподняться на лапы, да не успела. На шею и голову гуся-лебедя обрушились копыта Бурушки. Подковы зло оскалившегося коня били, как молоты. Зубастый клюв судорожно раскрылся в последний раз, затянулись мутной пленкой красные глаза. По смятой черной груде перьев еще прокатывались волны дрожи, но всё уже было кончено.

– Умница мой, – прошептал Добрыня, чуть подаваясь вперед в седле и посылая пяткой сапога жеребца в намет.

Нет, не зря и по дороге к избе людоедки, и во время боя с гусем-лебедем он не переставал ждать от яги еще какого-то пакостного подвоха. Правильно ждал. Серко и Гнедко стояли у крыльца неподвижно, погруженные в тяжелый морочный сон-оцепенение. Головы опущены, глаза полузакрыты, чуткие уши поникли. Белогривый, в яблоках, красавец-жеребец Василия, похоже, и не чувствовал, что над ним целым облаком роится гнус, а по ноздрям и векам ползают мухи. У Гнедка, тоже облепленного мошками-кровопийцами, расслабленно отвисла нижняя губа – никакого внимания на крылатых мучителей не обращал и он.

Околдованные скакуны даже мордами не потянулись в сторону Добрыни, соскочившего с седла и поспешно к ним бросившегося. Словно и не почуяли его с Бурушкой, и не услышали… И только когда Бурушко тревожно заржал, окликая товарищей, оба жеребца встрепенулись, а Серко, будто медленно просыпаясь, ответил на зов тихим неуверенным всхрапом.

«Скорей! – вспыхнуло огненной вязью в мыслях Бурушки. – Я их разбужу, а ты – в дом! Там плохо!»

– Ждите! – крикнул Добрыня, взбегая на заскрипевшее крыльцо. – Начеку будьте!

Дверь в сени тяжело грохнула за спиной.

* * *

Тварь, так и не сказавшая Терёшке, кто она такая, в самом деле не сомневалась, что Добрыня Никитич воротится не быстро, а значит, и торопиться некуда. В том, что отравленный юнец еще долго останется беспомощным и неподвижным, гадина тоже была уверена. Прощупала окостеневшие, толком ничего не чувствующие мышцы рук и ног мальчишки, ткнула ему в здоровое предплечье и под колено длинной иглой, проверяя, не дернется ли от боли, и одобрительно хмыкнула.

– Вот и ладно. И привязывать тебя не придется, и закончу с тобой быстрее, – деловито-равнодушно объяснила она. Словно курице, которую собралась к обеду резать.

И эта холодная деловитость была даже страшнее, чем блеск безумия в бесцветных глазах вештицы Росавы.

Поставив на стол посудину, смахивающую на самовар, и разложив вокруг ножи, хозяйка избы принялась возиться у печи с какими-то скляницами. Сгоняла одного из своих уродов куда-то наверх, и тот притащил и плюхнул на скамью тяжелую ступку, вроде бы железную – зачем она, Терёшка даже гадать не хотел. Зажгла на столе причудливого вида курильницу, откуда заструился плотный, кисло пахнущий синеватый дым. А заточкой обоюдоострого кинжала с черной рукояткой и покрытым рунами клинком, который бережно достала со дна короба с ножами, осталась недовольна. Точила страхолюдина свой кинжал долго и тщательно, прикасаясь к зачарованному оружию с явным почтением и мурлыча под нос что-то непонятное – то ли песню, то ли заклинание. Клешни и щупальца управляться со всем этим колдовским хозяйством людоедке ничуть не мешали.

Для чего какой из ножей и какие из игл служат, она Терёшке, как и посулила, подробно да неспешно растолковывала. Никакого подвоха от жертвы, смирнехонько лежащей на лавке, нечисть не ждала, а у парня меж тем в груди захолонуло. Но не от ужасов, которые тварь расписывала. Он ощутил, что онемение в теле помаленьку начало проходить. Кисти рук ожили первыми, зазудело-зачесалось раненое запястье, следом колющие мурашки поползли вверх, от ступней, по ногам.

Терёшка боялся пошевелиться, чтобы себя ненароком не выдать. Лихорадочно метались мысли: только бы Казимирович с царицей там, в подполе, были еще живы… и только бы добраться до отцовского ножа… или до ножа Василия, его клинок тоже булатный, а нечисти булат ох как не по вкусу… Если не выйдет отвалить крышку подпола, то хоть жизнь свою продам незадешево. Шкуру тебе, погань, точно попорчу, зубами, если что, рвать буду…

И все-таки в собственную смерть, скорую и жуткую, парню упрямо не верилось. Ну никак. Плохо верится в такое, когда тебе сравнялось пятнадцать. «Ты, ягодка моя, далеко полетишь», – в какой раз вспомнилось мальчишке предсказание берегини Ветлинки. Не зря же та напророчила ему впереди удачу… Не может такого быть, чтобы Ветлинка ошиблась, гадая по воде и по ракушкам на Терёшкину судьбу!

А потом в сенях раздался грохот сапог. Дверь в горницу задрожала под градом ударов. Повисла на одной петле, едва не вышибленная вместе с косяком, и распахнулась настежь.

* * *

– Проснись! Да проснись же, задери тебя леший!

Сначала Василий смутно ощутил, как на щеку ему капнуло что-то горячее. Обожгло. Сильно. Это ощущение ожога разом вытолкнуло богатыря из омута непробудного сна, в котором он тонул. Великоградец услышал над собой сдавленные и злые женские всхлипывания. Потом разобрал, что в него вцепились чьи-то руки и безжалостно трясут, а сам он лежит на чем-то твердом и неудобном. Казимирович замотал головой, стряхивая с себя остатки сонного морока, зевнул, едва не вывихнув челюсть, и открыл глаза.

Под веки, которые он еле разлепил, словно песка насыпали, голова была тяжеленной. Сперва Василий понял только то, что вокруг темно. И запах… хоть ноздри затыкай. Воняло сразу и бойней, и выгребной ямой, а приправлял всё это резкий едко-кислый душок, очень напоминающий тот, какой исходит от свежеразрытой муравьиной кучи.

Богатырь широко и судорожно зевнул снова, еще ничегошеньки толком не соображая, и наконец угадал по голосу в склонившейся над ним и трясущей его за плечи молодке Мадину.

– Зараза худова… Это мы где? – выдавил русич.

– Слава Белобогу… – с облегчением вырвалось у алырки. Она была заплаканной, по щекам тянулись мокрые дорожки, одна коса наполовину расплелась и распустилась, и на лицо и левое плечо женщине падали растрепанные, спутанные волосы. – Я уж боялась, не проснешься. Говорила же, не налегай на здешнюю отраву, а ты знай лопаешь, как не в себя, обжирало…

Откуда она узнала про его прозвище?.. Лишь тут в голове у Казимировича всё окончательно встало по местам, да и глаза к полутьме попривыкли, но богатырь по-прежнему ничего не понимал. Заснул-то он после обильного угощения в горнице у Премилы, на лавке, а проснулся не пойми где. Холодный осклизлый пол, низко нависающий потолок в разводах тускло светящейся белесой плесени. Сыро, как в выстывшей бане. А еще Василий видел прямо над собой четырехугольник задвинутой крышки подпола. Вниз спускалась от нее узкая лесенка.

Казимирович потер затылок, сел, огляделся, и на макушке зашевелились волосы, хотя трусом великоградца отродясь никто не называл.

Ровный и гладкий пятачок пола рядом с лестницей, там, где сидели русич и алырка, оказался совсем махоньким. Василию еле-еле хватало места свободно ноги вытянуть. Дальше пол уходил под уклон, а подвальный сруб – да и сруб ли это был? – выглядел до того бредово и жутко, что стыл хребет. Ни дать ни взять, угодили богатырь с царицей в брюхо неведомого чудища, проглотившего их живьем.

Стены подпола бревенчатыми назвать язык не поворачивался, больше всего походило это на переплетение оголенных мышц, с которых кожу содрали. Синюшно-фиолетовых, подрагивающих. Сквозь склизкую упругую плоть сеткой прорастали не то вены, не то полупрозрачные хрящеватые трубки. Мерно пульсировали и гнилостно мерцали – таким светом сияют шляпки поганок ночью на болоте.

Из пола к своду подвала тянулись толстые, обхвата в полтора, опорные столбы-сваи. Тоже мокрые и блестящие, как только что освежеванное мясо. Их было четыре. Со свода между столбами свисала сопливая бахрома жирных белых сосулек, с их концов что-то дробно капало. Глубину подвала, насколько видел в полутьме глаз, заполняла перекрученная клубками мешанина каких-то отростков, раздутых, как громадные колбасы. Или как чьи-то судорожно сокращающиеся кишки…

Богатырь выбранился. Негромко, но цветисто.

– Как мы… сюда попали-то? – выдохнул он.

Великоградец уже представлял, что услышит в ответ, и мысленно честил себя, болвана-простака, на все корки самыми непотребными словами.

– Ты заснул, а я по голове получила от Премилы вашей распрекрасной, – огрызнулась Мадина. – В себя уже тут пришла, в подполе… Паренек ваш очнулся, я Премилу позвала, а малец ее как увидел – глаза вытаращил. Сказать что-то хотел, да не успел толком. Одно и прошептал: «Берегись!..» Вот тогда она меня и огрела… Что теперь с ним и с Добрыней Никитичем, не знаю.

[17] Подзоры – здесь – роговые полосы, которыми усиливался лук.