В.В. Тетрадь с рисунками на полях (страница 5)
– Итак? – произнес Нестор Васильевич, решив, очевидно, что пауза затянулась.
– Скажите мне откровенно, господин Загорский, вы шпион? – художник смотрел коллежскому советнику прямо в лицо.
Тот даже крякнул – настолько неожиданным оказался вопрос. Однако что-то отвечать было, безусловно, необходимо.
– Я – дипломат, – терпеливо и раздельно, как будто говорил с ребенком, сказал Нестор Васильевич.
– И все?
– Все, – после небольшой паузы отвечал Загорский.
Верещагин вздохнул. В таком случае, он едва ли может быть откровенен с господином Загорским. Загорский холодно улыбнулся. Как прикажете это понимать? С русским дипломатом он не может быть откровенен, а с русским разведчиком – да? С какой стати вообще господин Верещагин решил, что он, Загорский, может быть шпионом?
– В вагоне-ресторане вы наблюдали за мной, а я наблюдал за вами, – отвечал живописец. – У меня наметанный глаз художника, я вижу то, чего не видят обычные люди.
– И вы разглядели во мне шпиона? – Загорский пожал плечами.
– Если быть совсем точным – разведчика, – отвечал Верещагин. – И вы подтвердили мои подозрения, когда увязались за мной.
– Василий Васильевич, я же говорил, мне показался подозрительным один человек, который следил за вами…
Внезапно Загорский осекся. Теперь уже Верещагин позволил себе улыбнуться, хотя и несколько невесело.
– И после этого вы будете утверждать, что вы не разведчик? – сказал он. – Какое дело обычному человеку, с которым мы даже незнакомы, до того, следят за мной или нет? Сказав же, что вы дипломат, вы окончательно укрепили мои подозрения. Я знаю, что работники дипломатических миссий нередко совмещают свою основную работу с разведкой…
– Реже, чем вам кажется, но пусть так, – кивнул Нестор Васильевич. – Однако позвольте и вам задать деликатный вопрос. Вы едва не задушили меня в тамбуре. Откуда вдруг такие сильные чувства?
Секунду помедлив, Верещагин отвечал, что у него были на то серьезные основания.
– Какие именно? – немедленно поинтересовался Загорский.
Тут Верещагин молчал несколько дольше, но потом все-таки сказал, что он попросту испугался.
Загорский улыбнулся: кажется, настал, наконец, момент для откровенности. Нет сомнений, что столь опытный человек, как Василий Васильевич, не будет пугаться собственной тени. Значит, опасность ему угрожает серьезная. Что, в свою очередь, означает, что он нуждается в помощи и защите, причем защите немедленной. Итак, чего он боится, и кто таков этот несчастный молодой человек, которого зарезали, как овцу, посреди бела дня в собственном купе?
Верещагин молчал. В купе воцарилось такое напряжение, что, казалось, будто сам воздух вокруг них сочится электричеством.
– Ах, если бы я был уверен, – проговорил художник печально. – Если бы только я был уверен…
– В чем? В том, что я – русский разведчик? – Загорский пожал плечами. – Какая, в конце концов разница, разведчик или дипломат? Я действую тут в интересах Российской империи, а, значит, вы можете мне доверять полностью и безоговорочно.
Верещагин молчал, глядя в окно.
– Послушайте, – сказал коллежский советник как можно мягче, – послушайте, господин Верещагин. Я знаю про вас гораздо больше, чем может показаться на первый взгляд. Более того, вы мне очень симпатичны. И именно это стало причиной моего к вам особенного внимания, а не какие-то там шпионские тайны.
Верещагин по-прежнему молчал.
– Василий Васильевич, – в голосе Загорского послышалось легкое нетерпение, – вы разумный, опытный человек. Если вы каким-то образом связаны с покойным, у нас есть все основания полагать, что он – не последняя жертва в этом поезде, что очень скоро доберутся и до вас. А поскольку вы находитесь на чужой земле, и ближайшая русская дипломатическая миссия отсюда в тысяче верст, всей мощи Российской империи не хватит, чтобы вас уберечь от неминуемого несчастья. У вас единственный шанс, и состоит он в том, чтобы довериться мне.
Верещагин тяжело вздохнул.
– Ладно, – проговорил он, – ладно. Похоже, другого выхода все равно нет. Я расскажу вам все, что знаю, а вы уж сами решайте, прикончат меня за это или нет. Вы, наверное, слышали, что я приехал в Америку, чтобы выставить здесь свои картины?
Нестор Васильевич кивнул: да, это ему известно.
– Я не в первый раз в США, – продолжал живописец. – Приезжал уже сюда чуть больше десяти лет назад. По пути в Америку познакомился с моей второй женой, Лидочкой. Она была пианисткой и устраивала музыкальное сопровождение для моих выставок. Вернувшись в Россию, мы поженились, у нас родились дети. Вообще, я много где побывал, но Америка произвела на меня особенное впечатление. Соединенные Штаты – великая страна, почти такая же огромная, как Российская империя. Но она гораздо моложе России, в ней сокрыты необыкновенные силы, здесь реализуются удивительные возможности.
Загорский неожиданно улыбнулся: господин Верещагин видит в Америке идеал общественного устройства?
– Вовсе нет, – сердито отвечал художник, пощипывая пальцами свою седеющую бороду, – я не дурак и не младенец. Был такой Иакинф Бичурин, глава русской духовной миссии в Пекине. Так вот, он говорил, что в Китае много хорошего, есть и плохое, но благодаря закону хорошее побеждает. Эти же слова можно отнести и к Америке. Конечно, меня удивляет и даже отвращает здешняя беспрерывная погоня за наживой. С одной стороны, американцы все время подчеркивают свою религиозность, даже на деньгах у них написано «В Бога мы веруем», однако при этом все заповеди о нестяжании и презрении к богатству, которые мы помним по Новому завету, они как будто напрочь забыли.
Загорский кивнул: да, это протестантская традиция, согласно которой чем богаче человек, тем больше благоволит к нему Всевышний. В Америке человека определяют величиной его капитала. Если хотят что-то узнать о незнакомце, первым делом спрашивают: сколько он стоит? И тот, кто стоит миллион, безусловно лучше того, кто стоит пятьсот тысяч.
– Именно, – воскликнул Верещагин, и глаза его загорелись, – именно так! Но кроме этого есть вещи, совершенно непонятные русскому человеку. Например, был я в Капитолии. Сами по себе народные представители в законодательном собрании – дело замечательное. У нас, в России, во всяком случае, ничего подобного нет, а когда появится – Бог весть. Но видели ли вы американских законодателей живьем?
– Бог миловал, – усмехнулся коллежский советник.
– Вот уж истинно! – кивнул художник. – Как ни стучит председатель своим молотком, его никто не слушает, все разговаривают, шумят, занимаются своими делами. Перед столом председателя – лишь те, кто желает принять участие в прениях или, по крайней мере, хочет знать, о чем речь. Остальные кресла пустуют и заняты лишь в экстренных случаях; в обыкновенные же дни законодатели просто прохаживаются там и сям, либо сидят в буфете, а то и вовсе болтают и курят в задних рядах. Сидящие у пюпитров, должно быть, пишут письма к родным и знакомым, потому что не обращают никакого внимания ни на речи ораторов, ни на слова председателя. И это – высший законодательный орган страны!
Загорский кивнул, но заметил, что при всей видимой несерьезности американского Капитолия законы там принимаются не самые худшие.
– Совершенно с вами согласен, – горячо проговорил Верещагин. – И это лишний раз говорит о том, что не нужно нам со своим уставом лезть в здешний монастырь. Ведь у нас в России даже люди образованные считают американцев ордой ковбоев, которые палят из пистолетов друг в друга и в несчастных, эксплуатируемых ими негров! И, разумеется, все полагают, что по части воровства и подкупов Америка на первом месте во всей вселенной.
– А что же на самом деле? – Загорского, кажется, забавляла горячность художника.
На самом же деле, по словам Верещагина, стреляют в Америке сравнительно редко. Взяточничества, казнокрадства и подкупов тут вряд ли больше, чем в других странах, только говорят обо всем этом очень много.
Нестор Васильевич согласился, что поговорить в Америке любят.
– И пусть говорят, потому что благодаря этому не скрываются пороки и общественные язвы оказываются у всех на виду, – вся манера рассказывать ясно выдавала в Верещагине чрезвычайный гражданский темперамент. – Здесь, во-первых, полная свобода печати, во-вторых, иное против европейского понимание общественного благоприличия. В Европе замалчивается очень многое, чего в Америке совершенно немыслимо затушить, а это, на мой взгляд, бесспорный прогресс.
– Пожалуй, – не возражал коллежский советник.
– Что же касается обыкновенных брани и драк, которых ждут от американцев, то заявляю положительно, что они эти глупости позволяют себе очень нечасто, – продолжал вдохновленный Верещагин. – Я в первый приезд много провел времени в Нью-Йорке, а также и в других городах, но не видел ни драк, ни публичной брани. Вот, например, у нас или во Франции столкнутся экипажи – возницы сразу начинают говорить друг другу нежности вроде того, что супостат их ошалел, или и вовсе заложил глаза в кабаке. Ничего подобного в Штатах не встречается. Даже если лошади не просто столкнутся, а и повалятся на землю, возницы немедленно соскакивают с козел, распутываются и разъезжаются, разве только бросивши противнику сердитый взгляд. А вот дерзости, к которым так легко переходят в Европе, в Нью-Йорке не в моде и слышатся редко. Как только одна сторона начинает сердиться, другая цедит сквозь зубы: «олл райт»[3] и отходит, находя себя недостаточно богатою, чтобы попусту тратить время.
– Ну, хорошо, – сказал Загорский, по видимости, несколько утомленный словоизлияниями живописца, – давайте, с вашего позволения, вернемся к вашей истории. Что случилось с вами в Америке в этот раз, и что вас связывало с покойным?
Глава третья. Королева субмарин
В этот раз американское турне Верещагина началось с выставки в Чикаго, куда он был приглашен тамошним институтом искусств. Но поскольку выставки в американских городах длятся долго и нет смысла все время сидеть при картинах, художник решил, как и десять лет назад, поездить по Америке. Он еще только думал, куда бы направиться первым делом, и тут как раз получил приглашение от архитектора Уиллиса Полка из Сан-Франциско.
– Я подумал, почему бы и нет? От Чикаго – всего три дня пути по железной дороге, увижу сразу несколько штатов. Скалистые горы, пейзажи немыслимой красоты, а в конце – Тихий океан. И решил – еду.
Верещагин явился в Сан-Франциско как раз, когда там шла выставка Уильяма Меррита Чейза.
– Есть такой живописец, бывший председатель Общества американских художников. Импрессионист, но дело свое знает, настоящий мастер портрета, да и пейзажи у него очень недурные.
Как раз в тот день, когда Верещагин явился на выставку Чейза, там же появился и некий пожилой русский господин по фамилии Тимофеев.
– Художник-любитель, мы познакомились с ним в прошлый мой приезд сюда, – объяснил Верещагин. – Он русский американец, родился в Форте Росс. Но дело даже не в нем. Он привел с собой сына, молодого человека, инженера…
– Именно он и лежит сейчас мертвым в пятом вагоне? – перебил его Нестор Васильевич.
Верещагин кивнул.
– Любопытно, – сказал коллежский советник. – Прошу вас, продолжайте.
Когда появился Тимофеев со своим сыном, Верещагин как раз дружески беседовал с американским корреспондентом петербургского издания «Новости и биржевая газета» Варварой Мак-Гахан.
– Василий Васильевич, вы помните такого американского художника Морана? – спрашивала Мак-Гахан.
Верещагин кивал: разумеется, он отлично помнил Морана и не раз бывал у него в гостях. Ему понравился один этюд, который висел у Морана на стене мастерской, и русский живописец под этим этюдом написал: «Из этого вы могли бы сделать нечто чудное. Василий Верещагин».
– Именно! – подхватила Мак-Гахан. – Вы знаете, что случилось потом?