Вес чернил (страница 13)
Не успела она и глазом моргнуть, как коротышка оказался прямо перед ней. Своими толстыми пальцами он крепко сжал ее щеку, словно рассматривал товар на рынке. В ту же секунду ее отшвырнуло назад, и она увидела плечо Исаака, который всадил кулак мужчине в живот. На мгновение пара застыла на месте, а затем рабочий, схватившись за живот, упал и засипел слюнявым ртом.
Второй рабочий бросился вперед, то ли чтобы остановить драку, то ли продолжить. Он грубо оттолкнул Исаака, но Эстер стало ясно, что это было скорее предупреждением, нежели атакой. Однако не успел рабочий перевести дух, как Исаак замахнулся, и тот отлетел и ударился о деревянный ящик, с глухим стуком приложившись о него головой.
Мужчина застонал. Эстер увидела, что его глаза наливаются злобой.
Эстер повернулась и пошла назад той же дорогой. Ступни ее ужасно ныли, отчего она спотыкалась на каждом шагу. С обеих сторон узенькой улочки на нее мрачно смотрели окна лавок и магазинов.
Позади послышались шаги, и она почувствовала руку Исаака.
– Возвращайся домой, – сказала она, ощущая своими измученными ступнями ненавистные камни мостовой.
Мимо спешили прохожие, отовсюду слышались гам и хриплый смех. И этот Лондон теперь должен был стать ее городом. По пылающему лицу Эстер катились слезы: ну почему именно сейчас? После пожара она ни разу не плакала – даже на похоронах родителей. Местные сплетники сразу усмотрели в этом еще одно свидетельство мятежного духа ее матери – а она не могла плакать, потому что огонь, что жег ее грудь, испарял любые слезы, прежде чем они проступали на глазах. Но вот теперь она ощущала непонятную и неодолимую слабость.
– Пойдем со мной домой, – пробормотала Эстер.
– Дом раввина – не наш дом, – устало, безо всякого сарказма ответил Исаак.
Эстер понимала, что брат не станет спорить с ребе. Его враждебность будет сопровождать его всю жизнь.
– Впрочем, – сказал Исаак, – возможно, этот дом станет твоим. Ты можешь… выйти замуж. У тебя будут дети.
Эстер подняла взгляд, но Исаак смотрел не на нее, а в белое небо. Он негромко, словно рассказывая ребенку сказку, проговорил:
– Ты можешь, Эстер. Ты все еще…
Тут он взглянул на нее, и Эстер заметила в его глазах тот блеск, которого не видела уже много лет, тот свет, который говорил, что он понимает ее.
Исаак снова отвернулся, но его слова тронули Эстер.
– Ты другая, ты устроена иначе, – сказал он. – Ты – словно монета, сделанная из камня, а не из металла. Или дом, построенный из пчелиных сот, перьев или стекла – никто в целом мире не догадался бы строить дом из таких материалов, Эстер. Странный, диковинный дом, но все же прочный. А ты всегда была такой. Ты – женщина. А женщинам даны силы, чтобы восстанавливать разрушенное. Женщины не… – он замялся и перевел взгляд с неба на сестру, – женщины, они могут меняться. Не то что мужчины. Мужчина должен быть или героем… или негодяем.
Исаак еще крепче сжал руку Эстер.
– Вот что я хотел тебе сказать, сестра. И это единственное, что я должен был сказать.
Он весь напрягся, и Эстер заметила, как взгляд его обратился к реке, словно ожидавший его на причале труд мог усмирить растущую внутри ярость.
Он вздохнул, отпустил ее руку и весь как будто окаменел. Впервые Эстер почувствовала, каких усилий ему стоит оставаться спокойным, подавляя желание высвободить все, что скрывалось в его душе и теле. Но он лишь тихо произнес:
– Мужчина приходит в этот мир, чтобы выполнить лишь одно предназначение. Может быть, что-то доброе. Или наоборот. Но, видишь ли, оказалось, что мое предназначение – устроить тот пожар. И значит, я пришел во зло.
Он смотрел сестре в глаза. У Исаака было чистое, гладкое лицо, какое Эстер последний раз видела, когда он был еще мальчиком. Но в нем не было мольбы о прощении.
– Уходя из этого мира, я что-нибудь сделаю. Что-то хорошее. Как Самсон.
По губам его скользнула тень невеселой улыбки.
– Я разрушу какой-нибудь дом порока. Напрочь!
С этими словами Исаак так сильно ударил кулаком по ладони, что Эстер невольно вскрикнула.
– И падет кровля прямо на голову. Или, быть может, я кого-то спасу. Мальчика, например.
От этой мысли у него на мгновение перехватило дыхание.
– Я вскочу на палубу корабля, когда его охватит огонь, и спасу мальчика. И прежде, чем сгорю сам, выброшу его в воду.
В каждом его слове слышалась самая настоящая, неприкрытая ненависть.
Эстер поняла, что Исаак будет грызть себя всю жизнь, пока это не убьет его.
Он повернулся и зашагал к докам.
Она пошла домой, ступая по булыжникам мостовой, как будто они были сделаны из стекла.
Раввин сидел на том же месте, где она, уходя, оставила его. Он повернул в ее сторону голову, но подождал, пока она повесит шаль.
– Твоего брата нет с тобой, – тихо произнес ребе.
– Нет.
За высокими окнами большой комнаты лил начавшийся еще во время ее прогулки дождь, отчего окна казались матово-белыми. В камине звонко потрескивали поленья. Должно быть, его запалила Ривка, прежде чем уйти по своим делам. Эстер легко могла представить ее себе: туго обтянутые рукавами платья руки, каждое движение которых свидетельствовало о решимости продлить дни угасавшего ребе. А сейчас даже внезапный треск дров в очаге громко напоминал о неусыпной заботе служанки.
Раввин Га-Коэн Мендес сидел у очага. В своем кресле с высокой спинкой он выглядел совсем ссохшимся. Его скулы выглядели как два бледных бугорка, а некогда белая борода отдавала желтизной. Кожа на рубцах под густыми бровями казалась тугой и гладкой, словно у ребенка.
Эстер пододвинула стул поближе к огню и села. Прихотливые сполохи заставляли метаться по полу тени. Она приподняла ногу, закинула ее на колено и расстегнула застежку на туфле. Осторожно потрогала натруженную ступню – даже сквозь ткань чулка было заметно, как она пульсирует.
Короткая, на одну минутку, передышка.
Затем Эстер прошла на кухню, где после Ривки оставалось еще много дел. Но больше всего ей в тот момент хотелось обмакнуть перо в чернила, как Исаак.
Но вместо этого Эстер часами под наблюдением Ривки месила крутое тесто, помешивала густую похлебку с картофелем, а иногда и с куском солонины, присланной еврейским мясником из Амстердама. Для Ривки она каждый день готовила польскую еду без специй, совсем не похожую на то, к чему сама привыкла в Португалии. Специи Ривка велела класть в еду, что предназначалась для раввина и его учеников. Но блюда возвращались на кухню почти нетронутыми: у ребе не было аппетита, а ученики, хоть и взращенные на тяжелой английской пище, не могли оценить нового вкуса. Однако Эстер не умела приготовить ничего лучше, да и сил у нее почти не оставалось.
Оставшись без родителей, Эстер работала прислугой в амстердамских семьях, но, будучи членом общины, все равно чувствовала хорошее отношение к себе: ей поручали более легкую работу, а тяжелый труд выпадал на долю голландских слуг или евреев-тудеско. Но только здесь, в Лондоне, она поняла, какой каторгой на самом деле является работа по дому. Хозяйство, словно бездонная яма, поглощало неимоверное количество дров, угля, крахмала, парусины, хлеба и эля; все это требовалось для поддержания жизни, которая неумолимо таяла, словно воск горящей свечи.
Если же кухня и очаг, который то и дело норовил погаснуть, не требовали ее внимания, Эстер начищала медные и оловянные кувшины, отмывала кастрюли, мела полы, перебирала постельное белье, таскала на чердак корзины с ним. Ежедневно ей приходилось выколачивать шторы и мягкую мебель, чтобы избавиться от угольной сажи – только в комнате раввина топили дровами, так как Ривка утверждала, что угольная пыль вредит и без того слабому здоровью ребе и она ни при каких обстоятельствах не позволит, чтобы учитель дышал нечистым воздухом, которым были пропитаны все остальные помещения дома.
Постоянно занятая изнурительным трудом, Ривка мало разговаривала с Эстер. Впрочем, она терпеливо относилась к промахам девушки, если какое-либо задание оказывалось слишком сложным для той. Иногда Ривка скупо улыбалась, отстраняла Эстер своей пухлой ладонью и сама принималась за то или иное дело. Однако это не сильно сближало женщин. Было понятно, что расстояние, разделявшее их, непреодолимо и рано или поздно им придется расстаться – девушка из сефардской семьи, хоть и осиротевшая, так или иначе выйдет замуж и заведет собственное хозяйство. Сама Ривка, с редеющими бесцветными волосами, толстая, обладавшая сильным акцентом, никогда, даже во времена далекой юности, не питала особых надежд на сей счет. Выжимая тяжелое и плотное одеяло раввина, потом – чуть потоньше – для Исаака, затем принадлежавшее Эстер, и наконец совсем тонкое для себя, Ривка изредка роняла два-три слова, и ее невнятное бормотание на диалекте тудеско казалось куда более выразительным и веским, нежели скупые фразы на португальском.
Иногда, занятая штопкой, Эстер прерывалась, чтобы послушать, как раввин наставляет своих учеников. «Моше кибель тора м'синай…» Эти слова она выучила с голоса ребе. Эстер была еще совсем маленькой, когда отец привел ребе в их дом в Амстердаме. Конечно, она знала его лицо и раньше: раввин Га-Коэн Мендес на краю мужского отделения синагоги, шепчущий молитвы, которые знал наизусть. Если другие раввины оказывались заняты или не хотели принимать учеников, тех отдавали Мендесу Самым маленьким он рассказывал сказки, приводившие детвору в восторг: про Даниила и льва, Акиву и преданную ему жену, Бар-Кохба и юношей. Мальчикам постарше он поручал читать отрывки из Мишны Торы, а затем принимался выяснять их мнение по поводу прочитанного, пока одни не загорались азартом, а другие не начинали скучать. Некоторые из учеников, пользуясь слепотой Мендеса, вносили несколько легкомысленные изменения в читаемый текст или же пересмеивались, пока учитель что-то говорил. Эти шалости с праведным гневом обсуждались на женской стороне синагоги. Но Эстер слышала, как ее отец говорил, что другие раввины пользуются терпеливостью Га-Коэна Мендеса и подсылают к нему своих самых непослушных учеников. Но Мендес никогда не жаловался. Когда самый непокорный ученик во всей общине – сын Мигеля де Спинозы, – опираясь на собственное толкование основ учения, впал в ересь и был подвергнут остракизму, Га-Коэн Мендес велел отвести себя в синагогу, дабы вступиться за отверженного и смягчить суровость наказания; впрочем, заступничество его оказалось тщетным.
Теперь, слушая шум дождя, что хлестал по лондонским мостовым, она хотела, чтобы ребе Мендес замолвил и за нее словечко перед каким-нибудь судом. Но ради чего? Вся ее амстердамская жизнь ушла в прошлое. Тот стол, за которым она корпела над уроками ребе, превратился в пепел. Каждый текст, что она изучала вместе с ребе, казалось, возносил ее дух и направлял его далеко, за застойные каналы, окружавшие еврейский квартал, к какому-то яркому далекому горизонту. И страстное желание увидеть эти сверкающие дали кружило голову.
Теперь же Эстер прикасалась к книгам в самом прямом, низменном смысле этого слова. Богатая библиотека, которую они привезли с собой из Амстердама, требовала заботы, впрочем, как и все в доме: угольная сажа проникала даже за занавеску, защищавшую длинную полку с книгами. В первый раз, когда Эстер поручили протереть пыль с сокровищ раввина, она отдернула ткань и застыла от изумления, глядя на кожаные позолоченные переплеты. Подаренная амстердамской общиной библиотека представляла собой ряд дорогих томов, оставленных местными евреями. Но поразительнее всего были названия, вытесненные на корешках: «Пиркей Авот», «Морех Невухим» и, конечно же, «Кетубим». Были и философские произведения. Рядом с «De la Fragilidad Humana»[9] Менассии бен-Исраэля стоял том с сочинениями Аристотеля – как будто амстердамские евреи, подарившие такую книгу, полагали, что английские евреи превратились в сущих невежд и им теперь потребуется не только религиозное просвещение, но и обучение самим основам мысли.