Стрекоза (страница 2)
Даже собственное имя приятно волновало Витольда Генриховича и будоражило его воображение не только оригинальностью, но и символической связью с немецкими корнями, ибо на древнегерманском означало не что иное, как лесной властитель. Если насчет лесного нужно было еще подумать, то властитель как нельзя кстати подходил под историю легендарного происхождения его рода и тревожил затаившееся в нем тщеславие. Витольд Генрихович часто любил произносить свое имя тихо, себе под нос, по нескольку раз, когда бывал один и его никто не слышал, чаще всего стоя у умывальника и причесывая редким гребешком остатки некогда буйной русой шевелюры. Он с удовольствием закусывал нижнюю губу в щекотливом и властно-твердеющем «в», упруго упирающемся в самую ее серединку, а потом, после дерзкого сквозного прыжка в «и» и набора воздуха перед вторым, решительным слогом, его голос гордо взбирался на крутой «тольд», возносивший его к вершине воображаемого утеса, как если бы он был всадником, несущим победное знамя своего полка, чтобы водрузить его там, на самом верху, могучим припечатывающим жестом – «то-ль-д»! Ви-толь-льд! Превосходно!
Поздно женившись и рано овдовев, Витольд Генрихович решил больше не связывать себя узами брака, а нанять домашнюю работницу Глафиру Поликарповну Плют, бывшую буфетчицу того же военного училища, где он работал. Та два раза в неделю приходила готовить и убирать в его просторной квартире в старом «господском» доме, чудом уцелевшем с былых времен, но безжалостно расчлененном советской властью на мелкие соты отдельных квартир. Зимой дом сурово хмурился чернеющим чопорным парадным подъездом, и две белые колонны, расставленные по обшарпанным бокам, торчали, как часовые на посту. А поздней весной он преображался, блаженно утопал в буйно цветущих липах и акациях и душил жителей дома в пьянящих объятиях лета.
От жены, которая когда-то давала частные уроки музыки, Витольду Штейнгаузу остались старый громоздкий Blüthner, на котором после ее смерти больше никто не играл, вследствие чего он пылился и служил подставкой для полки с книгами, и дочь Людвика, поздний ребенок, которого никто уже не ждал, и потому ее появление Витольд Генрихович и его супруга Берта Филипповна восприняли как неподвластное разуму чудо.
Берта Филипповна в свои тридцать девять лет носила дочку очень тяжело, как делала и все остальное, связанное с практической жизнью: тяжело дышала, тяжело болела и тяжело переносила сложности быта и ведения домашнего хозяйства. До и особенно после рождения Людвики к Берте приходилось часто вызывать доктора, а то и карету скорой помощи, мерить давление, считать пульс, прикладывать то горячие, то холодные примочки к вискам и затылку, поить каплями и настойками и посылать студентов в аптеку за лекарствами, неизменно громоздившимися на старине Blüthner’е.
От лекарств исходил сильный бороментоловый запах, и с тех пор музыка у Витольда Генриховича всегда ассоциировалась с аптеками и лекарствами – когда он глотал таблетки, ему слышались мотивы из Бертиных музыкальных пьес, а когда он слушал по радио концертные программы, ему хотелось поскорее выпить аспирину, что раздражало и одновременно очень забавляло его.
Берта Филипповна часто хандрила, особенно на последних месяцах беременности, и, чтобы унять тоску по высшим мирам, из коих случайной гостьей забрела на грешную землю, а именно в захолустный Песчанск, она меланхолически усаживалась за инструмент и, перелистывая тонкими нервными пальцами нотные сборники, долго выбирала, что бы сыграть. Наконец, отпив кипяченой воды из стакана тонкого стекла, накрытого ажурной салфеткой, она закрывала глаза и осторожно, по очереди, трогала клавиши, извлекая из тучного тела Blüthner’а то тихие, то громкие отрывистые звуки мазурки L 67 Клода Дебюсси, и чутко прислушивалась к ним, словно проверяла, та ли это мазурка или какая-то другая, по ошибке выпавшая из-под ее печальных и усталых пальцев.
Иногда в комнату входил Витольд Генрихович и смущенно, на цыпочках, прокрадывался мимо жены, боясь прервать ее исполнение, неслышно садился в кресло у окна и, прикрывая глаза ладонью, высохшей от вечного мела, сосредоточенно вслушивался в музыкальные пассажи, перекатывающиеся один в другой, как горные ручьи, а в конце почти всегда испуганно вздрагивал от последних бравурных аккордов, несмотря на то что слышал мазурку L 67 уже много раз и прекрасно знал, чем она закончится.
– Чаю? – тихо спрашивал он через некоторое время, боясь нарушить продолжительную цезуру, строго выдерживавшуюся после каждого исполнения, и Берта слабо кивала в ответ, потом закрывала ноты и, охая, пересаживалась на диванчик.
Витольд заботливо накрывал ей плечи бежевой вязаной шалью с длинными кистями, а ноги – теплым шерстяным пледом и шел на кухню готовить чай, приободренный оказанным ему доверием. Так прошли почти все девять месяцев ожидания нового члена семьи.
А потом родилась Людвика, маленькая, со снежно-голубой кожей, с рыжеватым пухом на темечке, коротенькая и хилая, как котенок. Она много плакала и ничего не ела. Первые два дня Берта лежала в отдельной палате, практически не двигаясь и не открывая глаз по нескольку часов, как будто ее убили. Так как о естественном вскармливании не могло быть и речи, девочку начали кормить из рожка. Сначала она не понимала, зачем в нее запихивают противно пахнущую резинку, но, раскусив, в чем дело, жадно съедала подслащенную молочную смесь, быстро насыщалась, а наглотавшись лишнего воздуха, липким молочным фонтаном выплескивала почти все содержимое котячьего желудка назад, оттого почти не прибавляла в весе. Нянечки постоянно мыли пол и меняли замаранные пеленки, а Берта сокрушалась о превратностях искусственного вскармливания.
– Ну ясное дело, их перекармливают! – всплескивала она руками. – Но ребенок – это же не мешок, который надо обязательно заполнить! Ребенку необходимо сбалансированное питание. И когда нас только выпишут? – спрашивала она в тон собеседницам, которые также жаждали скорее оказаться дома и там заняться чадами всерьез, хотя в душе очень боялась остаться с дочкой без помощи медперсонала.
Когда Берта и дочка появились в доме, Витольд Генрихович скрепя сердце, но предвидя тяготы нового бытия, договорился с Клашей, домработницей из дома напротив, у доктора Фантомова, и она приходила к ним по утрам три раза в неделю. Убирала, стирала пеленки, приносила продукты, а заодно помогала кормить Людвику и Берту Филипповну, которая часто болела и жаловалась на полное отсутствие аппетита. Сам доктор Фантомов смог избежать каждодневных просьб посетить дом Штейнгауза только благодаря тому, что в основном лечил мужские болезни, и потому в душе радовался, что Берта – пациент не его практики. Но, будучи человеком добродушным, он иногда заходил ее навещать, особенно после встреч с Витольдом Генриховичем на улице. Завидев друг друга издалека, оба старомодно приподымали шляпы и обменивались кивками.
– Что, голубчик, супруга все хворает? – участливо проговаривал дежурную фразу доктор, поравнявшись с соседом, и, не дожидаясь ответа, сам отвечал: – Нда-с, положение у вас, голубчик, незавидное. Ипохондрия, знаете ли, такая штука, с которой не врач должен бороться, а сам пациент. – Тут он замолкал, и оба вздыхали.
– Так вы уж зайдите, доктор, уважьте соседа, – каждый раз взмаливался Витольд Генрихович. – После бесед с вами ей намного лучше!
И доктор, поблескивая позолоченным пенсне, неизменно обещал зайти.
Несмотря на большую занятость, он держал свое слово и приходил, обычно по выходным. Витольд Генрихович тогда собственноручно готовил чай, Людвику уносили в дальнюю комнату, где за ней присматривала Клаша, которая еще успевала сбегать на кухню и соорудить бутерброды с селедочным маслом и брауншвейгской колбасой, купленной и хранимой на случай прихода дорогого гостя. В столовой накрывали на стол, и на изможденном от недосыпания и природной бледности лице Берты начинал слабо, но отчетливо проступать долгожданный румянец.
После ритуального измерения пульса и давления, во время которого он был предельно серьезен, доктор Фантомов слегка растягивал пухлые губы в дружелюбной улыбке и говорил магическое: «Не стоит беспокоиться, все в пределах нормы». И тогда все садились за стол, как будто уверенные в том, что уж теперь ничего страшного не может случиться, и пили красно-кирпичный пахучий индийский чай, тоже хранившийся исключительно для подобных случаев. Берта наливала себе чай в белую чашку с волнистыми краями, такого тонкого фарфора, что она казалась прозрачной на свету, а мужчины пили из стаканов в тяжелых мельхиоровых подстаканниках, черненных под серебро. К чаю подавали на блюдце нарезанный кружками лимон под густым слоем сахара, бутерброды и абрикосовое варенье.
После мужчины оживленно беседовали об образовании, медицине и международных новостях, а Берта Филипповна, сев за фортепьяно, наигрывала разные мелодии, пробуя, что больше подойдет к теме разговора. С ее плеч сползала шаль, карие глаза наконец блестели, и, когда собеседники устраивались в креслах у окна, из-под ее пальцев градом сыпались этюды Шуберта, Равеля и Черни.
Иногда после музыки доктор и Витольд выходили во двор. Доктор – чтобы покурить трубку, а Витольд – чтобы составить ему компанию. Клаша убирала со стола, а Берта, включив торшер с большим оранжевым абажуром и декадентcкой бахромой, раскладывала пасьянс, благодаря Бога за то, что малышка Людвика еще спит и не портит сказочный вечер надрывным непрекращающимся криком.
Вскоре мужчины возвращались, и после одной-двух партий в шахматы или в пикет доктор церемонно откланивался. Витольд с Бертой взволнованно обсуждали детали удавшегося вечера, а Клаша, перед тем как помыть посуду, стояла в кухне и, глядя в окно, жадно подъедала нежно-розовые кругляши брауншвейгской с прибранных со стола тарелок и блаженно отхлебывала из своей чашки с надломленным ушком остывший чай, предварительно положив туда две ложечки сахару и еще одну – абрикосового варенья.
В это время обычно с диким ревом просыпалась Людвика, и Клаша, поспешно запихивая последнее колечко колбасы в рот, нервно грела на водяной бане молочную смесь в градуированной бутылочке, гремела недомытыми тарелками и безудержно, до желудочных колик, икала от слишком быстрого поглощения пищи. Вечер подходил к концу, а супруги еще долго обсуждали доброту, образованность и удивительный интеллект гостя.
III
Чистить паровые котлы Севка, конечно, вызвался не по собственной воле. Случилось так, что последний ухажер его моложавой тетки Серафимы, рабочий ремонтного завода имени Розы Люксембург, оказался начальником смены по чистке котлов. Когда Серафима, стройная брюнетка с густо подведенными глазами и неизменной ниткой кругленьких бордовых бус на смуглой лебединой шее, допустила его в свой дом, где после смерти сестры жила вместе с Севкой, ухажер первым делом поинтересовался, чем занимается ее племянник. Услышав, что Севка учится игре на контрабасе, Теплев (так звали ухажера) промолчал и опять спросил:
– Ну это я понял. А чем он, того, серьезно занимается? Ну деньги как зарабатывает?
По красноречивой паузе Серафима и Севка поняли, что занятия музыкой Теплев не может принимать всерьез, и пришлось соврать, что они ищут ему работу.
– А чего ж ее искать-то? – удивился Теплев и достал из кармана пачку «Беломора». – Пусть ко мне в бригаду идет, котлы будем вместе чистить, – сказал он и прищурил глаза так, будто предлагал Севке отправиться с ним в кругосветное путешествие и уже представлял, как они вместе пересекут экватор под парусами.
Севка от возмущения ничего не сказал, только нервно сглотнул и вышел вo двор, чтобы чем-нибудь не запустить в Теплева. Но через день Серафима, поставив перед племянником тарелку вареников с вишней и полив их сметаной, смешанной с сахаром и вишневым соком, тихо спросила:
– А что, Сева, может, и впрямь на завод пойдешь? Всего-то три раза в неделю ты им и нужен, а платят вроде неплохо. – И назвала такую сумму, благодаря которой Севка мог бы не только по два раза в день ходить в кино, регулярно обедать в столовке музыкалки и пить ситро рекой, но и водить иногда дам в кафе, а то и на концерты приезжих знаменитостей в зеленый театр по вечерам.