Стрекоза (страница 3)

Страница 3

Поэтому, хотя по дурацкой привычке никогда сразу ни с кем не соглашаться Серафиме он ничего не сказал, на следующий день, зная расписание Григория (так звали Теплева), он прямо пошел к нему на завод. Там его презрительно оглядели с ног до головы, особенно обратив внимание на малиновый шарф и вылезающие из-под пиджака лоскуты рубахи, провели в просторный цех, где все звенело, свистело, шипело и грохотало, отчего разговаривать можно было только криком и понимать, что говорят, не на слух, а внимательно читая по губам собеседника, и, гаркнув «Григорий, к тебе тут какой-то стиляга пришел», оставили среди нагромождений валов, турбин, изогнутых труб, извилистыми лабиринтами нависающих над головой, запыленных и заржавевших решеток, неровными горами сложенных в ряд, и, конечно, котлов. До появления Григория в Севкином сознании произошла интересная динамика: в первую минуту он хотел смыться и стал изучать пути отступления, поскольку его провожатый – маленький человечек в засаленной спецовке и шлеме с защитными очками на лбу – уже исчез, но в следующую минуту Севкин взгляд упал на строение, похожее на старый паровоз с двумя выступающими дверцами-сферами и цилиндрическими трубами-коллекторами, как ему потом объяснили.

На «голове» у строения была хромированная панель с тремя глазами – датчиками температурного режима, а сбоку торчала дымовая труба, совсем как у обыкновенной печки, и чем-то этот «паровоз» вдруг напомнил ему родной контрабас. Он был такой же большой, нелепый, с широким массивным корпусом и узкой трубой, похожей на шпиль, уходящий в потолок. Севка подумал, что и звуки, наверное, из него исходят такие же низкие, глубокие и проникающие в душу, включись он в работу и запыхти мотором – или что там у него на самом деле пыхтит и движется. От этой мысли он невольно засмотрелся на агрегат. Через минуту Севка решил, что смыться он всегда успеет и что, в принципе, можно попробовать. Тут подошел Теплев и, вытирая руки от смазки грязной тряпкой, что-то радостно заорал, но из-за шума ничего слышно не было. Однако это было уже не важно. Так музыкант Севка начал работать на ремонтном заводе и чистить котлы.

Сначала у него ничего не получалось, несмотря на то что он по правде старался. Теплев надрывал глотку, таращил глаза, сплевывая иногда через плечо – такая у него была привычка, когда он волновался. Все было напрасно: Севка путался, совал винтики не в те пазы, забывал открытыми предохранительные клапаны, совал руки под работающие вентиляторы, нарушая технику безопасности, и, кроме того, задыхался от сажи, пыли и токсичных испарений, начинал по сто раз кряду чихать, сморкаться и полностью выходил из строя как человеческая и рабочая единица.

Григорий нервничал, грозил ему кулаком, ругался, но из-за шума в цеху ничего не было слышно, и Севка на это мало обращал внимания. В обеденный перерыв они шли в заводскую столовку, и тогда обессиленный, но не сдающийся Теплев, набрасываясь на пережаренные котлеты с фигурно выложенным водянистым картофельным пюре, скупо политым ложкой растопленного масла, отводил душу и костерил Севку на чем свет стоит:

– Взял же я тебя, мама дорогая, на свою голову, не иначе как черт попутал! Ни ума, что называется, ни фантазии. Вроде ты на дурака, Всеволод, не похож, но ни бельмеса не соображаешь в нашем деле. И откуда только у тебя руки растут? Эх! Кабы не Серафима Федоровна, послал бы я тебя куда подальше, видит бог!

Севка молчал, слушал причитания Теплева и жевал гороховое пюре с гуляшом, политым едким томатным соусом, от которого у него потом по полдня бывала жуткая изжога, но он радовался хоть этому, потому что Григорий взялся первые недели его кормить за свой счет. Талоны же на обед, которые ему как ученику мастера при этом полагались, Севка любовно накапливал, и такая экономия казенных харчей очень пришлась ему по душе. Он был экономный по натуре и предпочитал деньги и еду надолго растягивать, если, конечно, получалось.

Несмотря на стоны и страдания мастера, уже к третьей неделе, когда Теплев решил-таки от Севки избавиться и даже присмотрел ему место в фрезерном цеху, у его ученика вдруг наконец стало что-то получаться. Теплев не верил своим глазам, но факт был налицо – почему-то Севка перестал совать пальцы куда не надо и включать рубильник, когда кто-то лез в агрегаты отверткой. Слава богу, не придется его отфутболивать, думал Григорий. А то не видать ему стройного стана Серафимы Федоровны. И то сказать, дама она была хоть куда, но имела строгие принципы и более всего дорожила благополучием племянника, не только ради него самого, но ради сестры, портрет которой висел в гостиной на самом видном месте.

Григорий сначала ревновал Серафиму к Севке и недовольно буркал, когда она его первым делом спрашивала про успехи ученика, а один раз даже не на шутку вспылил:

– Ну что ты заладила, понимаешь? «Как Сева, как Сева?» Тошнит уже! Не бойся, не помер. В кино поперся после смены бездельник твой. – Теплев вытер после мытья руки поданным Серафимой полотенцем. – Про меня вот не спросишь, как да что. Может, я еле живой пришел, так нет, она – «как Сева»!

Недовольный уселся за стол, громко зацокал ложкой о тарелку с борщом. Методично опустошив тарелку, Григорий утерся рукавом и понемногу стал приходить в себя. «Догорел закат над морем», – сладким голосом зазвенела Елена Петкер из радиоточки над этажеркой с вышитыми салфетками и семью костяными слониками, каждый из которых упирался своему товарищу хоботом в хвост. Вторя гитарному перебору, теплевское сердце размягчилось и начало слегка ныть – это было его обычное состояние в присутствии грозной подруги. «Волны ласково с ветром спорят», – безмятежно лилась песня, словно подчеркивая напряженность обстановки.

Серафима ничего не говорила, только молча подавала второе – макароны по-флотски с доброй горкой чуть пережаренного лука, любимое блюдо Теплева, – и ждала, пока тот оттает. Время от времени она строго поднимала крутой дугой намеченные темным карандашом брови-ниточки и показывала, что в таком тоне продолжать эту беседу не намерена.

«Легкой чайкой на просторе», – не унималось радио.

Когда же Серафима увидела, что Григорий виновато собирает крошки со стола в большие ладони-лопаты, покрытые плотным налетом навечно въевшейся в пальцы сажи, мой ты их – не мой, три – не три, она медленно достала из позолоченного портсигара папиросу «Дюшес», вставила ее в мундштук, безжалостно выключила радио на фразе «Ты спешишь ко мне, мой желанный» и вышла во двор, где села на низенькую табуреточку под раскидистой шелковицей. Дерево густо разбрасывало черные ягоды в глубокую пыль. Жители дома на них, конечно, нещадно наступали и давили, и, выпуская такого же цвета сок, растоптанные ягоды заливали двор чернильными пятнами, будто кто из школьников, живущих по соседству, пробежал и по дороге уронил чернильницу-непроливайку.

Серафима сидела на табуреточке, глотала дым и строго и сосредоточенно смотрела куда-то перед собой, иногда только поднимая правую руку – она всегда держала папиросу только левой, – чтобы поправить бордовые бусы, которые норовили при движении повернуться замком вперед. Эта поза означала одно – что теперь ее очередь злиться, и Григорий уже не знал, как к ней подступиться, и был не рад, что так не к месту вспылил. По двору лениво прохаживались пузатые голуби, пялились на эту сцену и гортанно квохтали, как куры, выискивая в пыли что-нибудь ценное.

Григорий достал свой «Беломор», но только мял его и продувал от табачных крошек, никак не решаясь заговорить. Он то присвистывал на голубей, то косился на свою царицу Савскую. Но она умела держать паузу как никто другой, что твой прокурор на суде – вечно. Наконец выпалил:

– Ну прости, опять сорвалось, ну работает нормально твой Сева, все путем, ничего ему не будет. А? Сим? Ну Си-има, ну хочешь, я за мороженым сбегаю? Или, хочешь, в кино сходим?

Увидев, что Серафима на втором варианте подняла бровь и скосила на него сахарно-ореховые глаза, Григорий уже бежал в дом за пиджаком и бумажником. Проскочив мимо нее назад, поспешно всовывая руку в рукав и на ходу надевая кепку, радостно крикнул:

– Когда вернусь, чтоб готова была. – И исчез за калиткой.

Дождавшись, когда он скроется из виду, Серафима медленно встала, как пантера после дневного сна, расправила руки, на минуту засмотрелась на ветви шелковицы, узкими косами свисающие на старую черепичную крышу бесконечно длинного дома, вмещающего кроме них с Севкой еще три семьи, и, повернувшись на каблуках, пошла к себе – причесаться и принарядиться для похода в кино. Так-то!

IV

Кроме игры в пикет и затяжных шахматных партий, у Штейнгауза и доктора Фантомова имелось еще одно развлечение, которое оба обожали, но часто откладывали от визита к визиту, пока Берта не поддавалась на уговоры разрешить им отвлечься от музыки и обратить свое внимание на более серьезное занятие. Дело в том, что Витольд собирал старые револьверы, или, по военному определению, огнестрельное оружие ближнего боя. Точнее, коллекцию начал его отец Генрих, когда сам был безусым мальчишкой, бегал в реальное училище с ранцем на спине, дразнил голубей по дороге домой и писал фривольные записочки на немецком востроглазым воспитанницам из женской гимназии напротив булочной Квасова по Фонтанному переулку, дом 2/1.

Первый револьвер, кольт 36-го калибра образца 1851 года, подарил Генриху его отец, военный инженер, который купил его по случаю в Санкт-Петербурге у знакомого, тоже инженера, только что вернувшегося из Лондона, где уже начали выпуск кольтов под названием Navy Sheriff. Это было чудо оружейного мастерства, ибо оно соединяло в себе лихую дерзость Дикого Запада с европейским эстетством и отточенностью аккуратной формы. Кроме художественной гравировки на рамке и подрамных щечках рукоятки, его ствол украшала надпись на латыни, вырезанная для пущего изящества готическим шрифтом: Non timebo mala. Что Витольд Генрихович, что доктор Фантомов могли разглядывать ее часами, не дыша, по очереди трогая выемки и выпуклости каждой буквы: Витольд заскорузлыми от мела, а доктор – пухлыми и чувствительными пальцами, сладостно ощущая прохладу, приятную тяжесть и округлость ствола.

В коллекции были и другие достойные экземпляры, например золоченый ремингтон, классический Smith & Wesson 625 1988 года, бельгийский Spirlet M. 1869-го и еще пара занятных вещиц. Но все-таки морской кольт затмевал остальных своей красотой. Положив его на атласную красную подушку с желтыми кистями, мужчины смотрели на револьвер, не отрываясь, как если бы перед ними лежал украденный только что алмаз «Око света» из приключенческого романа Стивенсона, и они, подобно заядлым авантюристам, упивались долгожданным мигом его обладания.

Каждый при этом думал о своем: Витольд Генрихович – о том, как он мог бы воспользоваться кольтом, загляни в их квартиру вор или бандит, и как бы приятно запахло порохом после звонкого выстрела в негодяя. Доктор же представлял себе пациента, закрывающего ладонью по неосторожности простреленный левый глаз, из которого сочилась кровь, а в другой руке сжимающего приснопамятный кольт, и как он, Фантомов, накладывает ему швы, а тот в благодарность за спасение глаза преподносит ему оружие в подарок. Но тут заходили Берта или Клаша, хлопали дверьми, оба мечтателя вздрагивали, и все очарование грубо прерывалось.

Берта не одобряла мужниной страсти к оружию и военщине. Ей казалось признаком дурного тона посвящать свое время рассматриванию вещи, которая расценивалась ею чуть ли не как предмет хозяйственного обихода – не по разрушительной функции, конечно, а по утилитарной направленности. По женскому разумению, в изначальном замысле револьвера не было никакого творчества, фантазии, сумасбродства, которые всегда имелись в музыке, и потом, он издавал режущий слух звук – оглушительный хлопок, как в кинофильмах про шпионов и ревнивых мужей, когда приходилось зажмуривать глаза и прикрывать уши, ожидая драматической развязки.