Две жизни. Том II. Части III-IV (страница 38)
Мы двинулись в комнату Франциска, и я не мог отделаться от удивления относительно того, как мог Франциск так метко и правдиво разобраться в моих ощущениях и мыслях. Действительно, я нередко задумывался о жизни людей, которых встречал здесь, людей высокообразованных и талантливых, живших безвыездно в отдалённых селениях. Ещё чаще во мне мелькало нечто вроде тоски, когда я представлял себе тысячи людей, не покидавших никогда своих глухих селений, из поколения в поколение довольствовавшихся скромной долей жизни в унаследованном от дедов труде и домах. И все эти мои мысли подсмотрел Франциск и, точно пепел, разворошил их сейчас во мне своей любовью.
Когда мы вошли в комнату, первое, что сделал Франциск, – поднял крышку своего мраморного стола, и я увидел под нею чудесную высокую вазу, как мне показалось сначала. Но то была не ваза, а чаша из красного камня, точно рубиновая, и в ней, переливаясь всеми цветами, бурлила какаято жидкость.
Теперь я понял, что это был жертвенник. И жертвенник Франциска не был похож ни на один из алтарей, которые мне приходилось до сих пор видеть.
Красная высокая чаша стояла посредине, а за нею полукругом стояли чаши гораздо меньших размеров и самых разнообразных цветов. Сначала мне показалось, что чаш этих очень много. Но, присмотревшись, я увидел, что, кроме красной, там было ещё шесть чаш. Три из них стояли справа и три – слева.
Белая, синяя, зелёная стояли слева, затем было небольшое пустое пространство – и чаши жёлтая, оранжевая и фиолетовая, все разных форм и огранки, окружали красную чашу. Из каждой чаши поднимался небольшой огонёк такого же цвета, какого была сама чаша.
Я перенёсся мыслями в оранжевый дом, где стоял недавно перед таким же алтарём.
Франциск прикоснулся обеими руками к красной чаше, её пламя вспыхнуло ярче, и я услышал его шёпот: «Да будут руки мои и дух мой чисты, как чисто пламя Твоё, когда я буду писать зов Твой слугам Твоим».
Постояв минуту в сосредоточенности, он подошёл к письменному столу, достал бумагу, сел и стал писать. Как и все люди, я часто видел, как пишут другие. Видел я и рассеянных, как я сам, и сосредоточенно внимательных людей пишущими. Но лиц и фигур, подобных Франциску за его письменным столом, я не видел ни разу ни до этого часа, ни в течение всей моей последующей жизни.
Помимо того, что он, казалось, забыл обо всём и обо всех, его лицо всё время меняло выражение. И так ясна была мимика этого прекрасного лица, что я как будто сам видел, кому он адресует свои письма, и понимал, о чём он пишет.
Я был так увлечён созерцанием Франциска и его работы, что даже не заметил, когда Иллофиллион вышел из комнаты. Предо мной точно происходил личный разговор Франциска с его корреспондентами, и проходила целая вереница лиц. А письма скопились целой стопкой, и мне казалось, что это не конверты сложены на столе, а кусочки души Франциска, которые он запечатывал в них.
Но вот он особенно углубился, склонился над бумагой, писал медленнее других писем, точно лучи падали от его пальцев на строки письма, и мне чудилось, что я вижу женскую фигуру, с отчаянием прижимающую к себе мальчика лет семи.
Иллюзия была настолько яркой, что я хотел уже выйти из комнаты, чтобы не мешать женщине разговаривать с Франциском наедине, но он посмотрел на меня и сказал:
– Учись владеть пространством. Я всё время присоединяю тебя к моему труду, чтобы тебе легче было передать мою помощь всем моим друзьям и присоединить к ней ещё и твою собственную любовь.
Теперь я понял, что виденные мной образы, которые мне казались плодами моей фантазии, были на самом деле реальными людьми, к которым была направлена любовь Франциска, включавшего меня в свою мысль.
Окончив последнее письмо, он задумался, погрузился в молчаливую молитву, встал, взял в руки письмо и подошёл с ним к жертвеннику. Здесь он опустился на колени, положил письмо на чашу, в которой клубилась похожая на пламя жидкость, охватил чашу обеими руками, прислонился к ней лбом и замер в экстазе молитвы.
Я был потрясён силой, энергией, каким-то вызовом и требованием, которые исходили из всего существа Франциска. И я тоже опустился на колени, поражённый экстазом любви и самоотвержения моего друга, в своей молитве забывшего обо всём, кроме того существа, о помощи которому он молил ведомые ему высшие существа.
Как огненное пламя, пробежало по мне сострадание к той, о ком молился Франциск. И в первый раз в жизни я понял глубокую силу и настоящий смысл молитвы.
Как умел и мог, я тоже молился о чистоте моих рук и сердца, чтобы быть в силах передать письма Франциска и не засорить их мутью собственной слабости и страстей. Много усилий я должен был сделать над собой, чтобы слеза умиления и преклонения перед самоотвержением моего друга и его поразительной добротой не скатилась по моим щекам.
Сердце моё расширилось, я ещё раз прочувствовал слова Али, сказанные моему брату о нищенствующем Боге, которому надо служить в человеке, и ещё раз остановился в бессилии перед барьером, где сияли слова: «Быть и становиться».
Я видел сейчас одного из тех, кому уже не надо было «становиться», но кто являлся воплощённой добротой. Франциск встал с коленей и подозвал меня к себе. Когда я подошёл и стал рядом с ним у жертвенника, он сказал мне:
– Если ученик вошёл в общение с одним Учителем, он вошёл в общение со всеми Ними. Перед взором Тех, Кто просветлён, не может быть разъединяющих пелён. В этот миг Учитель луча Любви даёт тебе поручение, передаваемое через меня. Внимай всей чистотой сердца и осознай, как всё связано во Вселенной, как всюду идёт круговая порука. Минуту назад ты не знал о существовании целого ряда людей. Сейчас они для тебя самые близкие и священные друзья, ибо ты несёшь им помощь в их страданиях. Я вложу в этот конверт кусочек хитона одного из чистейших людей, полных любви. Если сумеешь сохранить в сердце те Свет и благоговение, с какими стоишь сейчас у алтаря, в ту минуту, когда будешь подавать это письмо женщине, которой я пишу, оботри сам её ребёнка этим кусочком хитона, который я вкладываю в конверт. Если же почувствуешь, что ум твой рассеян и образ мой не горит перед твоим духовным взором, отдай эту ткань матери, пусть она сама оботрёт им личико своего сына.
Постигни в эту минуту, что служение ближнему – это не порыв доброты, в котором ты готов всё раздать, а потом думать, где бы самому достать для собственных первейших нужд что-либо из отданного тобой. Это вся линия поведения, весь труд будней, соединённый и пропитанный радостью жить. Оцени эту радость жить не для созерцания Мудрости, не для знания и восторгов любви, не для прославления Бога как вершины счастья, но как простое понимание: всё связано, нельзя отъединиться ни от одного человека, не только от всей совокупности своих обстоятельств.
Ценность целого ряда прожитых дней измеряется единственной валютой: где и сколько нитей любви ты соткал, как ты сумел их закрепить и чем ты связал закрепляющие узлы. Сохрани в памяти эту минуту и укрепись в нити труда со мною, а следовательно, и с моим Учителем, Учителем Любви, чьё имя – Иисус. Узел нашей с тобою нити труда я скрепляю всей любовью и чистотой, что живут в моём сердце. Прими мои письма у алтаря любви и пронеси их в той гармонии, какою ты сейчас полон. Та помощь, которая оказана легко и радостно, всегда достигает цели. Человек восходит на высшую ступень, и во Вселенной всё светлое говорит: «Ещё один этап пройден нами». Ибо, как я уже тебе сказал, всё едино, всё связано, ничто не может быть выброшено из жизни, хотя бы само оно и не предполагало о своей связанности со всей единой Жизнью.
Франциск вложил лоскуток в конверт, поднёс к своим губам письмо, которое лежало на чаше и не сгорело от её кипевшей как огонь жидкости, перекрестился им, говоря про себя: «Блаженство Любви, блаженство Мира, блаженство Радости, блаженство Бесстрашия, летите Гармонией моей верности и влейтесь в сердце существа, о котором молю тебя, Учитель, друг и помощник Света и Любви».
Пламя в чаше вспыхнуло, Франциск, а за ним и я ещё раз преклонили колени перед жертвенником, и он опустил крышку стола.
Передав мне целую пачку писем – некоторые из них состояли из нескольких слов, – он завернул их в красивый шёлковый платок, напомнивший мне синий платок сэра Уоми, только платок Франциска был мягкого алого цвета.
Невольная ассоциация всколыхнула во мне воспоминания об этом чудесном человеке, и я спросил Франциска, знает ли он сэра Уоми.
– Знаю, знаю, дружок Лёвушка, а вот Хаву не знаю, не видел. Как ты думаешь, испугался бы я её черноты? – Франциск весело смеялся, глаза его блестели юмором.
– Мне сейчас очень стыдно, Франциск, но должен сказать, что я был так испуган при встрече с ней, что до сих пор помню мои тогдашние чувства. Теперь, когда я долго пробыл среди людей, ум и чувства которых не знают ни страха, ни раздражения, я и сам изменился, и многие прежние мои понятия уже не существуют. Раньше я не мог даже понять, не только воплотить в действие, что каждый встреченный мной человек – мой Единый. Я не понимал, что вовсе не важно, как проявляет себя Единый в нём, а важно, как мой, во мне живущий Единый приветствует божественный огонь во встречном. Теперь же я не могу себе представить, как можно видеть в человеке одни его личные качества, а не огонь Единой Жизни.
Я стал теперь понимать и другое, о чём мне часто говорил Иллофиллион, – что здравый смысл и тактичность самого человека составляют неотъемлемые качества, без которых невозможно нести своё дежурство и уметь передавать помощь Учителя людям. Сейчас мне совершенно ясно, что знать – это значит уметь. В эту минуту во мне исчезла какая-то часть препятствия к тому, чтобы «быть и становиться».
– Это очень и очень большой шаг, Лёвушка, в духовном росте человека. Раз или два в своей жизни каждый человек может поступить по-ангельски, и это, конечно, много. Но не эти поступки составляют путь освобождения, а только простой трудовой день.
Когда будешь передавать моё письмо старцу Старанде, внимательно присмотрись к нему. И не только к нему одному, но и ко всем тем старикам, которые живут с ним в одном доме. Весь этот уединённый большой дом наполнен людьми, всю жизнь усердно искавшими Бога и путей Его. Но ни у одного из них не было и нет до сих пор ни чувства такта, ни понимания истинной красоты. Всю жизнь их духовные искания были в противоречии с их действиями. Они все без исключения всегда были добры, готовы отдать последнее, что имели, и всё же ничего, кроме раздражения, не умели сеять вокруг себя. Даже пройдя через многие страдания и добившись приезда в Общину, они и здесь не могут жить в гармонии, и их ауры вечно дрожат вспыхивающими огнями раздражения и нарушают мир в любой атмосфере, куда бы они ни попали.
Для некоторых из них, в частности для Старанды, уже безнадёжно достичь в этом воплощении тактичности и развитого чувства красоты. В нём закоренело и по старости одеревенело его самоутверждение. В него как ржавчина въелось представление, что прав только он один, а остальные судят поверхностно о великих истинах. Он считает, что если он понял слова Учителя именно так, по-своему, то истина именно в этом и состоит. И даже когда ты видишь и знаешь, что он понял всё навыворот, то всё равно остаёшься бессильным ему объяснить, потому что нудная одеревенелость его самости заставляет его молча слушать тебя, а про себя думать: «Ладно, говори, я сам знаю, что мне нужно и как мне лучше».
