Ларк-Райз (страница 2)
У стены каждого добротного коттеджа стояла просмоленная или выкрашенная в зеленый цвет бочка для сбора и хранения дождевой воды, стекавшей с крыши. Это избавляло от лишних походов к колодцу с ведрами, ведь эту воду можно было использовать для уборки, стирки и полива отдельных ценных посадок в огороде. Также вода из бочки годилась для гигиенических целей, и женщины сберегали свежую воду, чтобы умываться и умывать своих детей. Считалось, что дождевая вода благотворно влияет на цвет лица, и, хотя у деревенских жительниц не было денег на заботу о своей внешности, они не настолько погрязли в бедности, чтобы пренебрегать теми средствами, которые имелись у них под рукой.
За питьевой водой, а также за водой для уборки, когда ее не хватало в бочке, женщины в любую погоду ходили к колодцу, опускали и поднимали ведра с помощью ворота и тащили их домой на коромысле. Эти походы «через Горку» за водой были утомительны, многие останавливались передохнуть, и когда женщины в больших белых фартуках и перекрещенных на груди шалях задерживались у колодца, сплетням не было конца и краю.
Иные молодые, недавно вышедшие замуж женщины, ранее работавшие в богатых домах и еще не отказавшиеся от попыток держаться несколько особняком, вечерами заставляли своих мужей наполнять водой большой покупной красный бак. Но окружающие говорили, что это «стыд и срам», ведь после тяжелого рабочего дня мужчина хочет отдохнуть, а не заниматься «бабьим делом». С годами у мужчин вошло в обычай по вечерам ходить за водой, что, разумеется, было совершенно правильно с их стороны, а женщину, которая надрывалась, слишком усердно таская воду из колодца, соседки отныне считали предательницей.
В засушливые годы, когда деревенский колодец пересыхал, приходилось ходить на колонку к ферме, находившейся в полумиле от Ларк-Райза. Те, у кого в огороде имелся собственный колодец, не давали соседям ни капли, опасаясь, что иначе тоже останутся без воды, поэтому запирали крышку колодца на висячий замок и пропускали мимо ушей любые намеки.
Туалет единственной известной в деревне разновидности устраивали либо в глубине сада, в маленьком напоминающем улей домике, либо в углу дровяного сарая, именовавшегося хибаркой. Это был даже не дворовый пудр-клозет, а просто выгребная яма с установленным над ней сиденьем; поскольку опорожняли ее раз в полгода, все двери и окна, находившиеся в непосредственной близости, были наглухо закрыты. К сожалению, было невозможно заодно закрыть и дымовые трубы!
Эти отхожие места, как и все прочее, являлись прекрасным отражением характера их владельцев. Одни уборные представляли собой омерзительные дыры; другие были вполне приличны, третьи, и их было немало, содержались в безукоризненной чистоте: сиденье отдраено до ослепительной белизны, кирпичный пол выкрашен охрой. Одна старушка дошла до того, что в качестве завершающего штриха прибила к двери табличку с надписью: «Ты Бог, видящий меня»[4], что весьма смущало викторианскую девочку, которую учили, что никто не должен даже видеть, как она подходит к этой двери.
В других подобных местах санитарно-гигиенические изречения нацарапывали на беленой стене свинцовым карандашом или желтым мелом. В большинстве из них присутствовал здравый смысл, в некоторых – рифма, но лишь немногие были сформулированы в таких выражениях, чтобы их можно было привести здесь. Пожалуй, для печати сойдет одна короткая и емкая сентенция: «Хорошенько ешь, хорошенько трудись, хорошенько спи и хорошенько … каждый день».
На стену «хибарки» в Лорином доме наклеивали картинки, вырезанные из газет. Когда стены в туалете белили, вырезка менялась, сначала это была «Бомбардировка Александрии» – клубы дыма, разлетающиеся осколки и вспышки взрывчатки, затем – «Трагедия в Глазго: погружения спасателей на затонувшую „Дафну“» и «Катастрофа на Тэйском мосту»: с разрушенного моста свисают над бурлящими водами вагоны поезда. Эпоха фотожурналистики еще не наступила, и художники могли давать волю своему воображению. Потом почетное место в «хибарке» заняли «Наши политические лидеры» – два ряда портретов на одной гравюре: в середине верхнего ряда мистер Гладстон с ястребиным лицом и сверкающими глазами, в нижнем ряду добродушный, сонный лорд Солсбери. Лоре эта картинка очень нравилась, потому что на ней был изображен и лорд Рэндольф Черчилль. Она считала его самым красивым мужчиной в мире.
К задней или боковой стене каждого коттеджа примыкал свинарник, а помои выкидывали в находившуюся неподалеку мусорную кучу. Ее размещали таким образом, чтобы туда стекали и нечистоты из свинарника; туда же выбрасывали навоз при уборке свинарника, и эта мерзкая, зловонная масса в нескольких футах от окон вечно мозолила глаза. «Ветер такой-то, – говорила какая-нибудь хозяйка, сидя у себя дома, – раз навозом потянуло», а ей в ответ частенько напоминали поговорку: «кому свинья, а нам семья» – или говорили, что этот запах полезный.
В каком-то смысле запах действительно был полезный; ведь хорошо откормленные свиньи в хлеву сулили хорошую зиму. При жизни свинья была членом семьи, о ее здоровье и состоянии регулярно сообщали в письмах детям, уехавшим из родного дома, наряду с известиями об их братьях и сестрах. Мужчина, заглянувший в гости в воскресный день, навещал вовсе не друзей, а свинью и битый час торчал вместе с ее хозяином у дверей свинарника, почесывая хряку спину и расхваливая его достоинства или разнося его в пух и прах. От десяти до пятнадцати шиллингов – такую цену платили за поросенка, отлученного от матери, и каждый был рад такой сделке. Продавцы клятвенно ручались за «последыша», как называли младшего поросенка в помете, утверждая, что он мал да удал и скоро догонит остальных; покупатели предпочитали отдать на несколько шиллингов больше за хрюшку покрупнее.
Свиньей в семье гордился каждый, и занимались ею все. Мать часами вываривала «картоху», из которой потом делала пюре, смешивала его с водой, оставшейся после варки овощей на обед, сдабривала дорогой ячменной мукой и скармливала свинье. Дети, возвращаясь домой из школы, срывали охапки осота, одуванчика и отборной травы, а сырыми вечерами бродили вдоль живой изгороди, собирая в ведро улиток на ужин хрюшке. Поросята хрустели ими с большим удовольствием. «Отец», помимо уборки свинарника, постилки соломы, лечения и тому подобных дел, даже обходился без своей ежевечерней полпинты, когда, ближе к концу недели, счет за ячменную муку начинал приобретать пугающие размеры.
Порой, когда еженедельного дохода на откорм свиньи не хватало, договаривались с пекарем или мельником о предоставлении муки в кредит, чтобы потом, после того как свинью заколют, отдать долг мясом. Чаще всего таким образом на оплату шла половина туши, и нередко можно было слышать, как хозяйка говорит: «Даст бог, в пятницу заколем полсвиньи», и непосвященный из этого заключал, что другая половина будет по-прежнему резвиться в свинарнике.
В некоторых семьях закалывали по две «полсвиньи» в год; в других – по одной или даже по две целые свиньи, что обеспечивало беконом на всю зиму и дольше. Свежее мясо было роскошью, которую можно было увидеть лишь в нескольких коттеджах по воскресным дням, когда для приготовления пудинга с мясной начинкой покупали шестипенсовые куски. Если в субботу вечером удавалось по случаю приобрести небольшой кусок, те, у кого не было решетки для жарения, подвешивали его над огнем на бечевке и приставляли к этому «вертелу» кого-то из детей. Или можно было сделать «жаркое»: положить мясо с небольшим количеством лярда[5] или другого жира в железную кастрюлю и тушить на огне, постоянно встряхивая. Однако, если уж на то пошло, говаривали в Ларк-Райзе, ничто не сравнится с «жабой»[6]. Для этого мясо заворачивали в тесто из нутряного сала и муки и отваривали на пару, что позволяло сохранить все вкусные мясные соки и к тому же получить отличный пудинг. Когда какая-нибудь важная персона пыталась дать местным женщинам кулинарный совет, те обычно парировали: «Лучше расскажите нам, на что купить продукты; а уж что из них приготовить, мы и сами знаем»; и они действительно знали.
Когда свинья наконец была откормлена (и чем жирнее, тем лучше), необходимо было определиться с датой казни. Ее следовало назначать на новолуние и первую четверть луны; поскольку, если свинью убивали при убывающей луне, бекон во время жарки скукоживался, а желательно было, чтобы он «разбухал». Далее надо было нанять бродячего мясника, а поскольку днем тот трудился кровельщиком, забой всегда происходил по наступлении темноты, и место казни освещалось с помощью фонарей и костра из соломы, на котором на следующей стадии процесса опаливали щетину жертвы.
Забой был делом шумным и кровавым, тушу водружали на грубо сколоченную лавку, чтобы дать полностью стечь крови и таким образом сохранить качество мяса. Нередко случались неудачи; бывало, свинья убегала, и приходилось за ней гоняться; но в те времена сельские жители мало сочувствовали страданиям животных, так что поглазеть на это зрелище собирались и мужчины, и женщины, и дети.
После того как тушу опаливали, забойщик отдирал ороговевшие внешние покровы копыт, которые местные прозвали башмаками, и бросал детям, которые устраивали из-за них драку, а потом обсасывали и грызли почерневшие от огня «башмаки», поднимая их прямо с грязного пола свинарника.
Все это зрелище, с его грязью и кровью, яркими вспышками огней и темными тенями, было столь же диким, как и сцены, которые можно увидеть в африканских джунглях. Дети из «крайнего дома» тихонько вылезали из постелей и подкрадывались к окну. «Смотри! Смотри! Это ад, а они черти», – шептал Эдмунд, указывая на мужчин, сгребавших вилами горящую солому; но Лоре становилось дурно, она забиралась обратно в постель и плакала: ей было жалко свинью.
Однако забой свиней имел еще одну сторону, о которой детям было невдомек. Тот вечер успешно завершал собою несколько месяцев тяжелой работы и самоотдачи. Приходило время радоваться, и люди радовались, пиво текло рекой, а на сковородке уже шипела аппетитная свиная требуха.
На следующий день, когда туша была уже разделана, несколько кусков мяса посылали тем, кто ранее, забивая своих свиней, наделял соседей такими же кусками. Маленькие тарелки с жареным мясом и другими остатками отправляли и прочим односельчанам, просто в качестве угощения, и в подобных случаях никогда не забывали о тех, кто болел или сидел без гроша.
Затем хозяйка дома, как она выражалась, «приступала к делу». Засаливала окорока и грудинку, чтобы позднее вынуть их из рассола и повесить сушиться на стену возле камина. Вялила сало, готовила колбасу, а требуху три дня кряду промывала под проточной водой, согласно старинному обычаю. Это была жаркая пора, но счастливая, кладовая ломилась, так что можно было кое-чем и поделиться, а обладание такими богатствами внушало гордость и ощущение собственной значимости.
В следующее воскресенье устраивался официальный «свиной пир», на который являлись отцы и матери, сестры и братья, женатые дети и внуки, жившие в пешей доступности.
Если в доме не было печи, у пожилой супружеской четы, жившей в одном из крытых соломой коттеджей, получали разрешение затопить большую хлебопекарную печь, которая находилась у них в бане. Печь эта напоминала большой, обложенный кирпичом буфет с железной дверцей, вдававшийся в стену. В горниле поджигали хворост и закрывали заслонку, пока он не прогорал. Затем золу выгребали, внутрь печи ставили противни с кусками свинины, картофелем, пудингами, мясными пирогами, а порой и один-два сладких пирога и, оставив выпекаться до готовности, уходили.