Птичка польку танцевала (страница 4)

Страница 4

Вообще, многие убежали, а потом присылали в Киев письма, в которых радовались своей прозорливости. Дела в городе пошли совсем плохо. Киев одичал. Люди перестали следить за собой, боясь показаться буржуями. По Крещатику больше не ходили трамваи, и рельсы заржавели, на мостовой среди булыжников проросла трава. Извозчики тоже не ездили.

Киевские сады и парки вырубили. Не стало света, дров, даже вода не шла в квартиры. Предприятия не работали, и воздух сделался прозрачным до хрустальности, как за городом.

По квартирам ходили «коммунары», отбирая у киевлян последние вещи. Такой рейд пришел и к Пекарским: наглые мужики стали рыться в ящиках комода, сворачивать постельное белье, скатерти. Они схватили мамины единственные полусапожки. Мама, беспомощно плача, тянула обувь к себе, но бородатый красноглазый мужик был сильнее. Анечка, сама не зная почему, бросилась к пианино, стала громко играть попурри из песен. Тонкие девичьи пальцы изо всех сил били по клавишам. Грабители замерли, потом попятились и, ничего не забрав, тихо вышли из квартиры.

Город разделили на коммуны, но дальше переписи голодных ртов дело не двинулось. Пшено и вобла были теперь главными в меню. Напечатанные большевиками продовольственные купоны дразнили обещаниями: на хлебном была изображена французская булка, на мясном – окорок, на сахарном – недостижимая, как греза, голова сахара.

Спасала меновая торговля. На Еврейском базаре упитанные румяные крестьянки и их мужики за свою картошку, хлеб и молоко брали у горожан юбки, обивку с кресел, графины, стулья, ножи, столы, зеркала, гардины, даже ночную посуду. Их телеги были завалены изысканными городскими вещами. Но к весне у въездов в Киев встали вооруженные заградотряды. Крестьяне перестали приезжать в город, и киевлянам пришлось самим отправляться в деревню за едой.

* * *

Анечка брела вслед за мамой по проселочной дороге. У мамы, словно у простой крестьянки, вздымался на спине мешок, в нем лежали ее лучшее платье с расшитым подолом, меховая муфта, три серебряных суповых ложки и кувшин в латунной оправе. Это были последние сокровища, все, что они могли предложить в обмен на продукты. Пианино и граммофон были давно отданы за крупу.

Весна в деревне ощущалась особенно остро. По небу лениво плыли пышные облака, деревья стояли, словно в молоке. Показавшиеся вдали белые мазанки под крышами из ржаных снопов и плетни с глиняными горшками добавляли этой пасторали поэтичности.

Мать и дочь Пекарские уже приезжали сюда. Когда они в прошлый раз торговались в хате, крестьянка оттолкнула мамину руку с протянутыми советскими банкнотами и открыла свою шкатулку, в которой лежала пачка разноцветных керенок, украинок и деникинских бон. Она со смехом небрежно поворошила их, словно это были фантики.

– Це порожние бумажки! Нам не потрибно.

Зато эта баба охотно приняла городские вещи. Спрятав их в расписанную красными цветами скрыню[7], она сразу полезла за съестным в погреб, достала из печи горячий суп с галушками. На самом почетном месте среди кухонной утвари в ее хате красовался ночной горшок.

Деревенские жили сытно, даже богато по сравнению с горожанами. И здесь было спокойнее, чем в городе. Но в этот раз сам воздух был наполнен предчувствием беды. На дороге показались тяжело груженные мешками телеги. На одной колыхался плакат – «Все излишки государству». Телегами управляли понурые крестьяне, а на мешках сидели улыбающиеся красноармейцы с винтовками.

Мама остановилась, проводила подводы взглядом.

– Oh mein Gott, oh Himmel…[8]

На деревенской улице, яростно сжимая кулаки, перемовлялись про новую власть мужики, и в голос плакали их жинки.

Аня с мамой направились к знакомой хате. Хозяйка, пригорюнившись, сидела на земле перед разрытой ямой. Рядом было разбросано подгнившее сено и валялись вилы.

– Здравствуйте, – сказала Аня. – Мы опять к вам.

Женщина приподняла голову.

– Ой, дивонькы… Ще на той недиле и хлеб, и сало, и пшено булы. Отримали мы за них рояль. Стоить в хате… И на кой он нам тепер потребен? Продразверстка, будь она неладна! Останний тайник наш раскопалы, все забралы, бисовы диты.

Белоголовый сынок настойчиво подергал ее за рукав.

– Мам, а мам…

Но баба как будто не замечала его. Она бесцельно водила сжатым кулаком по своей испачканной юбке – вверх, вниз, вверх, вниз. Возле ее ног пугливо клевала землю белая курочка. Женщина разжала кулак – там оказалось несколько зерен.

– Курей всех похапалы! Вон, одна тильки сховалася.

– Мамо… – опять жалобно заныл мальчик.

– Ну шо?

– А батя повернется?

– Вин повернется, сынку, а може… Ох, не знаю я… И чоловика моего оны забралы!

Она вжала голову сына себе в живот и запричитала, раскачиваясь над разоренным тайником.

– Бидны мы бидны!

«А у нас даже зернышек нет», – с тоской подумала Аня.

На улице ругались между собой деревенские женщины. Одна дивчина кричала, что это им кара за то, что они барскую усадьбу пограбили и сожгли, а хозяйку и ее Цыпочку убили. Цыпочка, похоже, была дочерью барыни. Другие бабы отвечали, что они никого не убивали. А что их мужья трошки добра принесли с той усадьбы, так все ж тащили.

Аня с удивлением заметила, что зелень деревьев вдруг стала яркой, как на дешевой ярмарочной картинке с видами Малороссии. А фартук стоявшей у плетня дивчины – таким алым, что свело зубы.

Плетень надвинулся на девочку, ткнул в бок сучком-рогом. Схватившись за него, Анечка нащупала в кармане липкий кусок жмыха с сахаром, сунула его в рот. Жмых постепенно наполнил рот сладостью, ядовитая палитра утихла.

В тот день им все же удалось раздобыть две буханки кислой черняшки. Часть хлеба они съели, едва он попал им в руки. Это была недолгая отсрочка голода.

– Я не знаю, как телать. Помощи ниоткута… – начала свои жалобы мать. – А твой папа с той тамочка…

– Ну мама… – устало укорила Аня.

Но та не умолкала.

– Фатер говорил: Ленхен, не ходи за ним, er wird sie unglücklich machen. Актер – веселый человек, но он сделает тебе отшень плехо. Я не слышала майн фатер…

Нестарая еще женщина, рано потерявшая красоту (вернее, отказавшаяся от нее), она жила прошлым. Но со своей четырнадцатилетней дочерью разговаривала как со взрослой.

– Перестань. Ты же обещала! – теряя терпение, закричала Аня.

Мать замолчала и еще сильнее сгорбилась под своим мешком. Дочь покосилась на нее – как отец смог бросить такую беспомощную? Неужели не догадывается о боли, которую причинил им обеим?

Папа исчез из жизни дочери, но остался любимым. А мама вызывала у Ани неловкость и только потом – все остальные чувства. Анечка уже решила, что никогда в жизни не станет никого любить. И уж точно не будет плакать из-за мужчин. Разве можно так унижаться? Пусть лучше они страдают.

В будущем она видела себя красивой, нарядной и знаменитой. Только пока не могла разглядеть путь к своей мечте. Для начала надо было уцелеть в настоящем времени, где распускала поздние цветы голодная весна и горе накрыло всех с головой.

Анечка пыталась зарабатывать восточными танцами. Она знала свои балетные достоинства и недостатки: подъем стопы у нее идеальный, но не хватает выворотности в бедрах. А, в конце концов, восточные танцы – это не балет!

Ей казалось, она будет пользоваться успехом. Новости дойдут до отца, он поймет, какая у него талантливая дочь, и вернется домой. Но обмотанная шалями тощая жеманная девочка с распущенными волосами не произвела впечатления на взрослых.

На железнодорожной станции плакала молодая баба. Вокруг нее стояла толпа. Сквозь рыдания баба рассказывала, что ехала с двумя тюками и грудным ребенком. Сойдя с поезда, перетащила между вагонами первый тюк и ребенка, оставила их у забора и побежала за вторым тюком. Когда она вернулась, у забора было пусто.

– Бог с ними, с вещами! Взяли бы их только, но дитятко мое не трогали! Зачем им младенец? – убивалась она.

– Во что твой ребенок был завернут? – спросил ее пожилой усатый мужчина, похожий на фабричного рабочего.

– В одеяльце и платок.

– Они хорошие были?

– Да почти новые.

– Ну вот. Из-за них и украли… А дите им без надобности.

Баба с надеждой взглянула на говорившего:

– Мабуть, живым останется?

Мужчина крякнул и, потрогав усы, с сомнением покачал головой.

Молодая баба заплакала пуще прежнего.

– Не убивайся ты так, – сказал ей мужчина. – Оно, может, хорошо, что Господь его приберет. Времена нынче такие, лучше вовсе на свет не родиться.

Издалека донесся гудок паровоза, к станции приближался состав. Никто не знал, будет ли посадка, расписаний больше не существовало. Все, сразу забыв про несчастную бабу, приготовились с боем брать поезд. Паровоз сбавил скорость, но не затормозил. Это не остановило толпу. Люди стали на ходу цепляться, за что могли, пристраиваясь даже на тормозах и на сцепках между вагонами.

Аня вскочила на подножку, протянула руку семенившей рядом матери.

– Не могу… – пожаловалась та, задыхаясь, но все-таки безвольно прыгнула. Она упала бы, если б не тонкая упрямая рука дочери.

В вагоне толкались мешочники. Спекулянты нагло пристраивали свои большие мешки на ноги и головы пассажиров. Мама уселась на самом краешке лавки. Аня встала рядом.

– Ой!

Она передвинула мешок – на полу между сапог и ботинок виднелись две чумазые мальчишеские физиономии. Под лавкой прятались беспризорники, у одного в руке был ножик. Мальчишки улыбнулись, нахально блестя глазами. В этот раз им не удалось поживиться, но они не унывали, в поезде было полно ротозеев.

Состав шел так медленно, что можно было читать версты на столбах. В просвете среди голов пассажиров ползли деревья, маковки далеких церквей, холмы. В вагоне пахло немытыми телами, кирзой, махоркой, чесноком, и еще воняло от рябого солдата, который, устроившись на полу, перематывал свою портянку. Судя по остаткам узора, раньше она была частью обивки чьего-то дивана или кресла.

Рядом заплакала девочка лет четырех. У нее был жар. Солдат попытался развлечь ребенка.

– Погляди, вот домик. А вот труба, – сказал он, сложив ладони.

Девочка недовольно посмотрела на его оттопыренный, с черным ногтем палец и снова захныкала.

– Гражданочка, да она у тебя вся горит, – сочувственно сказал солдат ее матери. – Пирамидону ей надо, в порошке или таблетку.

– Испанка чи тиф, – вмешался чей-то голос. Обе эпидемии случились совсем недавно. – Цей пирамидон, де вона визьме.

А мать девочки вдруг рассердилась на солдата.

– Кака я тебе гражданочка? Я мужнина законная жена!

Она достала из кармана обсосанный леденец с прилипшей трухой, облизала его и сунула дочери.

Блеснул Днепр. Поезд загрохотал по мосту. Сквозь ажурные ромбы ограждения замелькали изрезанный оврагами глинистый берег, ширь воды и пароход, разрисованный красными агитаторами. Потом поползли милые сердцу очертания городских крыш и трубы. Грохот сделался потише.

Больная девочка дососала свой леденец и показала матери палочку. Та развела руками.

– Нема больше…

Малышка снова монотонно заныла. Это было невыносимо.

– Вот мы тебя Лису Ляну отдадим, – грубо пошутили в вагоне.

Китайцем Ли Сю-ляном, который возглавлял особый батальон губчека, в Киеве пугали детей.

Матери девочки такая шутка не понравилась. Сердито подвигав свой забренчавший мешок – у нее там был то ли самовар, то ли пустые бидоны, баба огрызнулась:

– А сами тогда к Сорину катитесь. Вон добра у вас сколько, я погляжу. Пусть там проверят, откуда взяли.

– Шо за Сорин?

– Та чекист главный. Чи контрразведка, чи Чека… Хрен редьки не слаще.

– Ниякий там головний не Сорин!

– А кто ж?

– Блувштейн. Ось як!

– Не бачу такого. Говорю тебе, Сорин!

[7] Скрыня (диал.) – сундук.
[8] О Боже мой, о небеса (нем.).