Птичка польку танцевала (страница 5)

Страница 5

– Так вин и е Блувштейн. Фамилию поменявши. Они там усе «русские». Мыколу-царя вбилы, календарь вкралы. Тильки лютый почався, и – здрасьте, будь ласка – завтра березень. Нехай гирше, аби инше… Селян обикралы! Кулак – вин же работяга! На кулаке спить.

– Они там вси москали! В Москви жидивске правительство, там воны дулю сосут, покушать немае чого, а на Украине им и хлиб, и сало, и квитки. Голопупы!

– А ну, рожи контрреволюционные, прекратить вредную агитацию! – рявкнул рябой солдат.

У него за пазухой мог быть маузер, и спор о составе киевской чрезвычайки тотчас затих.

В окне медленно проплыли знакомые акации и сараи – поезд приближался к городскому вокзалу. Слава богу, путешествие прошло спокойно: никакие лихие атаманы и батьки не остановили, не ограбили пассажиров. Последний раз дернувшись, состав со скрежетом затормозил у дощатого, похожего на огромный барак здания.

Каменный вокзал так и не успели построить, а этот временный стоял так давно, что при нем выросло целое поколение киевлян. Анечка другого вокзала и не знала. Теперь он действительно стал бараком, в нем больше не существовало деления залов на классы. После революции все превратилось в третий класс.

У перрона трепыхался наполовину сорванный плакат: «Самоплюи-щелкуны – враги народного здравия» – с карикатурами на плюющих шелухой. Советская власть на каждом шагу агитировала за просвещение и здоровый образ жизни. Это была вторая по значимости тема после мировой революции.

Под плакатом сидели две спекулянтки с корзинками, в которых лежали куски бурого, неизвестно из чего сваренного мыла. Обе пялились на приехавших и лузгали семечки, мелко сплевывая под ноги.

Народ вылезал на дощатый перрон: бабы, солдаты в грязных шинелях, опростевшие горожанки, давно сменившие шляпки на платки. Одна такая дама торопливо вытирала белую пыль со своего чемодана, мука просочилась через замки. На всех лицах была написана одна забота – как выжить в мире, где не осталось ни хлеба, ни порядка.

Деревянный настил запрыгал под ногами. Чтобы сократить путь, самые ловкие пассажиры спускались на рельсы, пролезали со своими мешками между вагонами, переходили многочисленные железные пути. Туда же метнулась щуплая детская фигурка в разлетающихся лохмотьях, это был знакомый Ане беспризорник. За ним гнались два мужика. Они поймали его за составом, оттуда раздались голоса: злые – мужицкие, и умоляющий – мальчишки.

– Дяденьки, я не брал, отпустите!

Детский крик оборвался, а растрепанные мужики, озираясь, выбрались из-за вагонов и быстро зашагали прочь.

– Анхен, meine töchterchen, как жить? – всхлипнула мать.

Как жить? Если бы папа вдруг появился рядом, Анечка прижалась бы к нему: «Мне страшно, я не могу заботиться о мамочке». Но он был далеко, а рядом лишь испуганно засуетилась мать, не привыкшая видеть дочку плачущей.

В центре Киева среди огромных зданий давно распустились тополя, расцвела сирень, и готовились выстрелить своими белыми свечами каштаны. Проснулись и вылезли из теплой земли жуки. Один такой жук – тяжелый, сильный – пролетел возле Аниного лица. Она вскрикнула, ощутив вибрацию его крылышек, мурашки пробежали по ее коже.

Городская весна была расторопнее сельской. Природа жила по своим законам, ей не было дела ни до революции, ни до того, что на углу Фундуклеевской вдруг появилась синяя дощечка на русском, украинском и еврейском: «Улица Ленина» – так теперь называли Фундуклеевскую. Другие улицы тоже получили имена коммунистических вождей.

На Крещатике торговали книгами. В развалах прямо под ногами лежали переплетенные в кожу фолианты из усадебных библиотек. А у Дома печати небольшая толпа читала сводку: Красная армия отступила на заранее подготовленные позиции. Это означало, что Деникин опять перешел в наступление.

На здании городской думы больше не было золотого архангела с мечом и щитом, и вместо Столыпина чернел гипсовый бюст Карла Маркса. У Маркса было такое лицо, что, увидев его, маленькие дети плакали, а бабы испуганно крестились. Постамент памятника был испещрен похабными надписями. Непотребство постоянно закрашивали, но, исполненное углем или карандашом, оно появлялось снова.

Памятники-уродцы заполонили весь город. На Софийской стояли тоже наспех вылепленные Ленин и Троцкий. А самодеятельные художники не унимались. Радуясь легким заработкам, они размалевали городские трамваи и кузова грузовиков, придумали триумфальные фанерные арки с большими звездами. Фанеры в городе было предостаточно. Под этими арками гордо проезжали конники и маршировали красноармейцы.

Купеческий сад теперь назывался Пролетарским. На Первомай там было обещано выступление Собинова. Анечке очень хотелось послушать оперного певца. Но вместо него в ракушке эстрады возник агитатор. Он говорил, говорил, говорил…

Сцена была украшена двумя фанерными фигурами: переделанного из Арлекина красноармейца и такой же фанерной трудовой женщины с не по-пролетарски тонкими конечностями, бывшей Коломбины. Все настоящие Арлекины и Коломбины давно остались в прошлом вместе с шарадами, маскарадами и сытными пикниками у Днепра.

Агитатор, распалившись, стал кричать про подлую буржуазную сволочь, про мерзавцев панов и про золотопогонных негодяев. Анечка убежала тогда из сада, так и не дождавшись Собинова.

– Марья Николаевна пишет, в Ташкенте нет голод… – сказала мама.

Марьей Николаевной звалась одна приятельница, уехавшая из Киева. Ее рассказ о новой жизни оказался цветистым, как восточный ковер. Она писала, что все в том знойном городе необыкновенно и похоже на сказку из «Тысячи и одной ночи». По улицам ездят двухколесные телеги, в которых сидят чудные мужики с обвязанными головами. Журчат арыки, кричат ишаки, грохочут погремушками лошади, у них в хвосты и гривы вплетены колокольчики и ленты. Торговцы ходят с корзинами на головах. А в корзинах чего только нет – яблоки, разноцветный виноград, пышные лепешки.

Узбеки выпекают свой хлеб в круглых печах, которые стоят прямо на улице. И тут же в огромном чане дымится рис с бараниной и необычными травками, аромат разносится по округе. Какой контраст с голодной жизнью киевлян!

Аня тронула мать за рукав.

– Давай уедем в Ташкент.

– Страшно…

– Здесь страшнее.

На Крещатике висела реклама уже не существующих молочарен, аптек, нотариусов, зубных кабинетов. Прежний праздный гомон больше не раздавался, торговля умирала. Кафе закрылись, осталось лишь воспоминание об их польском шике и щебетавших под полосатыми тентами гимназистках в соломенных шляпках. В ресторанах теперь работали дешевые столовые для совслужащих.

А Деникин продолжал наступать. К концу августа у красных остался только один путь – вверх по Днепру. Отплывшие от пристаней пароходы забрали последние боевые отряды и партийное руководство. Их прикрывала красная Днепровская флотилия, которая стреляла из своих орудий по деникинцам, но попадало и городу.

С приходом Добровольческой армии обыватели первым делом разгромили сооруженные красными трибуны и разбили коммунарских кумиров, не упустив случая поглумиться над их гипсовыми головами. Белогвардейцы перевели стрелки часов обратно и вернули старый календарь. Коловорот власти, календарей, флагов и денежных знаков продолжился. Наверное, если бы солнце в этом несчастном городе вдруг взошло на западе, никто бы уже не удивился.

Начались самосуды. Больше всего доставалось евреям. Даже крестики, которые некоторые еврейские женщины надели поверх своих платьев, не защитили их. Жаждущая мести толпа в каждой узнавала зверя-чекистку.

Несчастные жертвы, пытаясь откупиться от погромщиков, клялись, что никогда не поддерживали красных. И вправду, многие киевские евреи, богатые или бедные, просто жили своей жизнью, принадлежа сразу двум мирам. Они работали, благословляли субботу, в дни поста ходили в синагогу, где, накинув на головы белоснежные талесы, бормотали свои молитвы.

«Мы не должны вмешиваться в ход истории других стран, – говорили набожные старики. – Это не принесет добра». Они с осуждением смотрели на своих молодых вероотступников, так яростно бросившихся в революцию: натворят дел, а расплачиваться придется всему народу.

По крайней мере, при красных не было погромов. Кто-то из старших даже надеялся, что именно их одержимые революцией дети устроят для всех евреев лучшее будущее.

Они всегда держали два календаря. Один был местный, другой – сохранившийся от страны, из которой их народ был изгнан почти две тысячи лет назад. Местный сошедший с ума календарь терял листки сентября 1919-го, а по древнему летоисчислению заканчивался 5679 год сразу с двумя месяцами Адар. Страшный високосный год…

Ночью Анечка проснулась от смутного беспокойства. В квартире было тихо. Лишь на кухне шипел пустой открытый кран – по ночам мама всегда сидела там «на плит», как она это называла: караулила воду, чтобы заварить свой чай из сушеных брусничных листьев.

И тут в окно прилетел вой. Он не затихал, становился громче. К нему присоединились другие плачущие голоса. Это кричали, поднимая тревогу, напуганные очередным рейдом еврейские семьи. Возникнув в одном доме, крик, как пожар, распространился на соседние улицы. Анечка зажала уши, но вой проник под кожу, завибрировал внутри. Ей показалось, что сейчас он вырвется из ее груди, и она будет страшно кричать вместе со всеми.

Анечка бросилась на кухню. Там испуганная мама стояла с чайником в руке. Отсветы дымной коптилки блестели в ее широко раскрытых глазах. Хотя кухня находилась в глубине квартиры, крик долетел и сюда. Теперь казалось, что воют Подол и Бессарабка, весь город. Мать с дочерью обняли друг друга, обе дрожали. Той ночью они приняли решение уехать.

После отца остался серый ребристый чемодан с рыжими заклепками. Набитый вещами, он долго не хотел закрываться. Аня уселась на крышку, попрыгала на ней. Когда удалось защелкнуть замки, мама горестно вздохнула.

– O, zu viel[9] хлопот! Такая длинная тарога.

Она не выговаривала слово «дорога», не давалось оно немцам.

Воодушевленная Анечка вскочила с чемодана.

– Мамочка, мы уже решили!

Прошел день, потом второй и третий, собранный чемодан стоял в углу, а мать все откладывала отъезд. Она даже начала потихоньку доставать обратно вещи из чемодана. То одна понадобилась, то другая. Ей не хотелось оставлять свое гнездо, пусть и давно разоренное.

Но они все-таки бежали из города – утром первого октября, вместе с охваченной паникой толпой киевлян. Сначала на предрассветной улице раздался истошный вопль дворника:

– Большовыки идуть! На базари воны уже. Сюды подходять!

Из домов начали выскакивать испуганные жители. Прорыв красных был неожиданным и для них, и для белого командования. Еще вчера вечером Киев казался прочно занятым Добровольческой армией.

Белые, поняв, что удержать город не получится, решили отойти на левый берег Днепра. Вместе с ними уходили многие сословия: «буржуи», учителя и мастеровые, чиновники, бабушки в платочках. Людская масса устремилась по Крещатику. Некоторые были полуодетыми, без вещей, они даже не успели запереть свои квартиры.

Анечка с мамой влились в этот поток. Рядом ехали повозки, шагали целые семьи. Малышей несли на руках, а те дети, что были постарше, бежали за взрослыми.

Слышались обрывки чужих разговоров. В них была ненависть к красным.

– Придут в пустой город.

– Пусть видят, как их тут любят!

Две простоволосые женщины шли за солдатами, причитая:

– Голубчики, возьмите нас!

А какой-то дряхлый старик, еле передвигая больные ноги, шепелявил беззубым ртом:

– Не оштанушь ш большевиками.

Моросил унылый дождик, и лишь изредка прорывались из-за осенних туч лучи солнца. Люди щурились на них, слабо улыбаясь этим проблескам света. Почему-то он давал им надежду.

[9] Слишком много (нем.).