Миазмы. Трактат о сопротивлении материалов (страница 2)
Он снова закурил трубку и глубоко затянулся. Лили заплакала, и Аламбик придвинул стул, чтобы сесть рядом с нею в углу.
– Кто тебя так расстроил?
Лили всхлипывала и дрожала, как желе; иногда судорожно втягивала воздух и как будто успокаивалась, но, увы, лишь на мгновение… Рыдания накатывали волна за волной, а аптекарь, не зная, как поступить, ждал, курил и наблюдал, курил и молчал, курил.
– Мне стыдно, – выдавила юница между всхлипываниями.
Аламбик достал из нагрудного кармана мятный леденец и протянул ей, пытаясь подбодрить.
– Спасибо, – сказала Лили, но не взяла конфету.
– Что случилось?
Поток слез прервался. Ненадолго.
– Мне стыдно, дядя Аламбик… мне стыдно, что я… я одна… вообще-то я последняя… у кого… ох, дядя Аламбик… как же трудно все это… то есть у всех моих подружек уже да… а у меня еще нет…
Аламбик нахмурился, сунул леденец в рот, потом снова закурил трубку; холодный дым наполнил рот и легкие. Он с мрачным видом рассматривал Лили, сосал конфету, смотрел на Лили, попыхивал трубкой. Напряженно прищурился, погрузившись в глубокую задумчивость. Лили, видя, что время идет, а аптекарь все еще ничего не понимает, коснулась груди обеими руками.
– А-а… э-э… – проговорил Аламбик, сообразив, что к чему. – Но… – Тут он покраснел, как школьник. – Ох… м-да…
Лили опять устыдилась, вскочила и едва не выбежала из аптеки, но остановилась, сделав всего пару шагов, – подумала, что если уйдет, то ей будет еще труднее вернуться. И потому, не глядя на Аламбика, повернувшись к нему спиной, прошептала:
– У меня нету, а у остальных есть, и все мальчики на них таращатся, ходят за ними, а за мной – никто, лишь сопляк Берти, а он просто уродливый лодырь, который хочет надо мной посмеяться, я знаю, а может, я ему нравлюсь, или нет, поди разбери. Может быть – и если так, он не знает, как это продемонстрировать, а если бы и знал, все равно бы мне не приглянулся, потому что он хулиган, и вот я жду, жду, жду, а они не растут, у всех выросли, прям как у коров, они на каникулах что-то такое сотворили, я не знаю, что именно, и я знаю, что ты, дядя, дядюшка Аламбик, можешь сделать так, чтобы любая бородавка исчезла, и можешь любую болезнь вылечить, так вот, я подумала, что, если ты можешь что-то уменьшить, сумеешь и увеличить, да? Пожалуйста, дядя Аламбик, я тебя прошу… п-прошу…
(Лили все это протараторила на одном дыхании, захлебываясь слезами, почти задыхаясь, слова вылетали из ее рта без остановки, она едва успевала сглатывать комок в горле.)
– Все, Лили, хватит плакать, – сказал Аламбик, и гостья действительно прекратила, как по волшебству.
Но Аламбик все еще слышал, как она всхлипывает – тихонько, чтобы его не рассердить, – и в нем проснулись такие теплые чувства к ней, что он отложил трубку, забыл про все, подошел и обнял юницу, думая, что, будь у него дочь, пусть бы она так и выглядела: худенькая, высокая, с рыжими кудрями, с плоской грудью и длинными пальцами, растрепанная, вечно со слезами на глазах, чтобы было, что вытирать, ой-ой-ой. Не успел аптекарь опомниться, как Лили успокоилась и сказала, набравшись смелости:
– Дядя Аламбик, дай мне что-нибудь, чтобы они выросли! Смотри, у меня есть деньги, я заработала.
С этими словами она протянула ему кожаный кошель, в котором было несколько «клыков». Аламбик покачал головой, и Лили спрятала сокровище за пазухой.
– Верни туда, где взяла, пока пропажу не обнаружил твой отец или тетушка Валерия.
Само собой разумеется, она украла кошель из какого-то домашнего тайника – а еще было ясно как день, что, даже возьми апофикар[5] деньги, он не сумеет ей помочь, поскольку юная Лили Бунте просила о несуществующем, невозможном. Впрочем, не менее ясным казалось другое: Аламбик не хотел разбить ей сердце. Аптекарь подумал, что в какой-то момент у девушки так или иначе вырастет грудь, а если нет, то Лили повзрослеет умом и поймет, что та не обязана быть большой – и к тому времени Аламбик как-нибудь утешит ее, что-нибудь соврет.
– Слушай, – вздохнул аптекарь, – кое-что для тебя найдется, но это снадобье сперва надо изготовить. Возьми свои деньги, положи их скорее на прежнее место, а вместо них дай мне время – сутки, – ибо я один знаю, как надо перетирать ингредиенты, и я один знаю, в какую баночку их следует поместить. И еще кое-что…
– Что?
– Ты пришла именно тогда, когда нужно! Чтобы крем загустел, необходимо полнолуние – а оно как раз сегодня ночью. Итак, на закате я отправлюсь в лес и соберу все необходимое, а когда придет время – через день-два, – загляни в дупло старого дерева, что растет перед вашим домом. Я там оставляю тетушке Валерии мази от бородавок и питье от подагры. Знаешь это место?
– Знаю.
– Будешь мазать снадобьем грудь целый месяц. Потом приходи ко мне. Но если вырастет такое, что ты в дверном проеме не поместишься, сама знаешь, кого винить!
Лили от души рассмеялась, и Аламбик тоже улыбнулся, думая, что за месяц успеет измыслить что-нибудь еще, а потом еще и еще, пока не отпадет нужда в выдумках. Юница подошла к аптекарю и поцеловала его в щеку. Аламбик как раз возился с трубкой и спичками, и не успел он сказать хоть слово, как Лили очутилась возле прилавка, а потом в два-три прыжка выскочила наружу и была такова.
Аламбик встал и порылся в выдвижных ящиках; раздробил два-три камешка, добавил смолы, раскрошил; залил молоком и медом. Перемешал, чуть-чуть нагрел и вылил все в склянку, которую закупорил мягкой восковой пробкой. Отложил в сторону и закинул ноги в башмаках на прилавок. Удовлетворенно хмыкнул. Да уж, не впервой было врать клиенту, изобретать зелье или порошок без всякого смысла и эффекта, но теперь почему-то казалось, что это принесет пользу. Аламбик еще некоторое время улыбался, потом задремал, и приснилась ему пекарня Гундиша: будто бы он пришел за буханкой хлеба и увидел через приоткрытую дверь, как крысы ростом с человека, одетые в белые фартуки, проворно месят тесто.
* * *
Лили вышла из аптеки с улыбкой и красными от слез глазами, обрадованная, что у нее наконец-то хватило смелости и что ей наконец-то помогут… да, свершилось. Она улыбалась и гладила спрятанный за пазухой кошель с «клыками», который придется спешно опорожнить обратно в сундучок тетушки Валерии. Лили побежала, стремясь вырваться из тени платформ, теснившихся над церковным двором, и очутилась на Пьяца-Маре – рыночной площади, где было не протолкнуться от торговцев и животных, неутомимых хозяек, отправившихся за покупками, и изворотливых голодранцев из Бурта-Вачий. Миновала зал Анелиды, а потом обошла вокруг него в поисках чего-то. Увидала свою цель: ларек торговки шелками! Но сперва вернулась тем же путем, каким пришла, и, не дойдя до школьного двора, свернула налево возле дома священника Сарбана. Забралась в кустарник в тени березы, отодвинула доску на заборе. Заглянула в отверстие и увидела детей. Услышала голоса, но не такие громкие, как обычно, а почти шепоты. Увидела их лица, склонившиеся над листами дорогой, плотной бумаги, испачканные в красках пальцы и взгляды то вверх, то вниз. Внизу рисунки, вверху – обгорелый, чья голова была вся в белых бинтах, скрывающих черты. Дети его не боялись, просили совета, а обгорелый хлопотал над ними и их рисунками, как наседка над цыплятами. Брал кисточки из маленьких рук, что-то поправлял, стирал, гладил по головке. Учеников на этот раз было всего трое, но Лили в тот момент интересовали вовсе не они, а Игнац, обгорелый из дома отца Сарбана.
Лили сидела и смотрела на него, как всегда, пытаясь разглядеть хорошо спрятанные под тканевой маской очертания лица. Она не знала, как он выглядит и сколько ему лет, знала лишь его глаза и имя «Игнац», полученное от Сарбана через несколько дней после того, как священник нашел его зимой на ступенях церкви Прими. Если бы кто-то спросил Лили – и надо было ответить бесстрашно, честно, как будто в преддверии конца света, – чего она хочет больше всего, даже больше, чем эту проклятую грудь, которая перестала расти, юница сказала бы: узнать, как звали Игнаца раньше, какой была его жизнь до Прими и Альрауны, до Сарбана и его прихожан-мэтрэгунцев, та самая жизнь, что сгорела в огне и осыпалась золой (интересно, где?); спросить, кто он такой, откуда пришел, кто его привел – и, главное, собирается ли он уйти.
Зимой, когда все шептались по углам, что в городе появился чужак, никто и представить себе не мог, что этого чужака – обгорелого бедолагу, брошенного неведомо кем на ступенях церкви, Сарбан возьмет под опеку и в конце концов усыновит. Впрочем, Лили уже тогда все знала, потому что видела обгорелого во сне в одну из первых ночей, но был он не обгорелым, а молодым и красивым, с гладкой кожей, длинными волосами и глубокими, как ночное небо, глазами. Хотя во сне он казался цел и невредим, Лили знала, кого видит, однако, проснувшись на рассвете, напрочь забыла его облик. Когда она впервые увидела Игнаца – с лицом, сокрытым под маской из бинтов, – помогающим Сарбану у алтаря во время службы, она узнала его по глазам, которые вспомнила из сна, и преисполнилась тревоги, беспокойства, как будто ощутила, что помнит то, чего не было; как будто у нее появилась собственная тайна. Позже, когда весна была в разгаре, Лили обнаружила кустарник и скрытую за ним неплотно прилегающую доску и решила почаще навещать своего обгорелого, наблюдать за его занятиями из спокойного прибежища посреди теней.
Но теперь Лили понимала: что-то пошло не так, ведь детей было слишком мало, а сутулая спина обгорелого наводила на мысли о неразделенных печалях. Игнац потерял голос, поэтому Лили никогда бы не смогла узнать, что случилось, даже если бы волею судеб оказалась с ним лицом к лицу. Поэтому она тихонько наблюдала за его непривычно скупыми и медленными движениями, притворяясь – сама для себя, наедине с собой, – что все знает, понимает его, и он об этом осведомлен.
Черный жук заполз ей на руку. Лили потрясла пальцами, и козявка упала на землю вверх тормашками. Юница понаблюдала, как она бьется, дергает в воздухе лапками, похожими на черные иголочки. Лили оторвала от куста веточку и перевернула насекомое. Жук поспешно исчез в зарослях. Подняв глаза, она увидела, что Игнац исчез, остались только дети – молчаливые, с прямыми спинами. Поискав взглядом, обнаружила его темный силуэт в окошках лачуги во дворе, которую он возвел сам; он там ел, он там спал, то был его дом. Силуэт не двигался. Похоже, он уронил голову на руки, и Лили задалась вопросом, уж не плачет ли бедолага. Все еще в своем приюте соглядатая, она встала – ноги онемели, по телу ползали муравьи. Отряхнув платье и рубашку, посмотрела на окно Сарбана, как будто чей-то тихий голос позвал ее по имени. Из окна за ней наблюдал отче. Лили испугалась и бросилась бежать – через кусты, по узкому проходу между школой и домом священника. Ритм сердца опережал ритм ног, и Лили неустанно спрашивала себя, что Сарбан расскажет ее отцу – все расскажет, да? а может, ничегошеньки не расскажет? Она уже видела, как деревянная ложка рассекает воздух, как краснеет – или даже лопается – кожа; это будет не в первый раз. Она уже слышала срывающийся от гнева голос, покрасневшие от натуги глаза. Если он узнает, у Лили не будет никаких оправданий, и пощады тоже не будет.