О чем смеется Персефона (страница 2)
– Вот здесь у меня нет однозначного ответа, только предположения. – Витольд Генрихович подобрался, как профессор перед аудиторией, и принялся рассуждать: – Версий две. Первая скучная. Поводом для радости послужила очередная встреча с матерью – Деметрой Карпофорос, или Плодоносящей. В пользу этого предположения работают яблоки – вот, дескать, матушка возрадовалась явлению милой сердцу дочери и одарила урожаем. Видите? Второе же у меня получилось поинтереснее. Как вам известно, Аид, соскучившись в отсутствие благоверной, завел любовницу – обольстительную Минту. Персефона узнала о преступной связи и разорвала соперницу в клочья. Там, куда упали капли крови несчастной Минты, выросла душистая трава, названная в ее честь. По-русски это мята. А Персефона смеется, торжествуя избавление от соперницы.
– А при чем тут яблоки? – спросил Штрудден.
– Ни при чем. Это доказывает, что все подчинено воле богов. Это иносказание.
– А яблоки при том, что они бордовые, цвета крови, – вставил Кава.
– Но, pardon, яблоки и без того красные. – Банкир с истинно немецкой педантичностью гнул свою неинтересную линию.
– Просто у скульптора оказался под рукой порфир. Он же усадил ее на бордовый камень, значит, надобно цветные яблоки дать в поддержку.
– А почему бы не выпилить пень? С чего это она сидит на бруске?
– Так пень-то бордовым не бывает! – засмеялся Кава. – Пеньки коричневые или желтенькие. А у него наличествовал именно порфир.
– А по мне так именно красный цвет делает ее радостной. В простом белом мраморе ей так не возликовать. – Хозяин рассмеялся.
– Согласен. Цвет добавляет настроения. Тут вы верно подметили. Но и намек на капли крови несчастной любовницы тоже завлекателен. Я бы склонился в эту сторону. Все-таки ничто не заставит женщину так веселиться, как гибель соперницы.
– Вообще-то мне думается, что в адюльтере следовало винить не любовницу, а ветреного мужа. – Исидора Альбертовна стояла рядом с обоими Осинскими и говорила тихо, но ее все равно услышали и удивились недевичьей смелости суждения. – Если ему прискучила жена, то он не ограничится одной Минтой, найдет себе другую.
– Нет-нет, mon ami. У Аида с Персефоной сложился очень прочный брак в противовес развращенным античным нравам. – Роман Витольдович приблизился к ней, словно желая прикрыть от недобрых взглядов.
– Да, пожалуй что так. Персефона добрая и сердечная, она встречала души умерших, провожала их в лодочке по реке Стикс, чтобы не так боялись неизведанной новой участи, – поддержал сына Витольд Генрихович.
– И все же он хотел прелюбодейстовать с Минтой. – Исидора опустила глаза, ее щеки стали свекольными.
– Да полноте, душенька. – Добрый Аполлон Сергеевич не симпатизировал неудобным темам. – Это положительно символ матушкиной любови, и больше ничего.
– Совершенно так-с. – Стоявший уже у самого порога Штрудден резко обернулся.
– Ах, господа, ну что вы все о камне. – Зычный голос мадам Anastasie перекрыл недружный гомон спорщиков. – Пройдемте к закускам и шампанскому.
Общество мелкими шажками перетекало в гостиную с роялем, а оттуда в столовую, где прислуга уже накрыла столы. По паркету шаркали офицерские сапоги и постукивали деревянные каблучки. Беседа перешла на полутона. Мужчины обсуждали скачки, дамы сбились в кружок и нахваливали чье-то платье. Михаил Серапионович задержал Штруддена никчемным вопросом о коньяках, незаметно оттеснил к портьере и ловким маневром вернул обратно к Персефоне.
– Мне, сударь, очень важно ваше мнение как человека сведущего. На мой вкус, эти кричащие яблоки портят произведение. Разве это не пошло?
– Разумеется, пошло. – Аллоизий Петрович говорил как о само собой разумеющемся, бытовом. – Это безвкусица, ремесло.
– Но как же так? Великий Канова и пошлость?
– Да это и не Канова. – Тон Штруддена не изменился, в голос не закрались ни интрига, ни скандал, ни кроткая снисходительность.
– Ах! – Кава прикрыл рот рукой.
– Ничего удивительного, подделки нынче не редкость.
– Господа, надеюсь, я не помешаю? – Между мундиром Михаила Серапионовича и фраком Штруддена возник круглый животик старшего Осинского. – Персефону обсуждаете? Нравится?
– Вы, сударь, имеете нужду в честном ответе или… – Аллоизий Петрович вопросительно приподнял правую бровь.
– Чур, чур вас! – Витольд Генрихович добродушно рассмеялся. – Я знаю, что это никакой не Канова и деньги за нее плачены совсем пустяковые. Пусть малышка Рогозина думает, что это шедевр, бог с ней. Разве кому-то станет хуже? Но, согласитесь, вещица забавная.
– Да, вполне. – Штрудден обрадовался, что скандала не будет, и стал заметно разговорчивее. – Яркость ее не портит. Яркость вообще ничего не портит. Искусству пора отходить от устоявшихся шаблонов, шагать не по прямой, а вбок. Тем паче эти яблоки поддерживают бордовый брусок под замечательной попкой и…
Осинский залился счастливым смехом:
– Открою вам секрет: я ведь приобрел ее не просто так, а из-за глупой легенды, даже поверья… Anastasie уж больно по душе пришлась… Если желаете, я вам расскажу.
К порогу комнаты весело протопали молодые шаги.
– Papa! Судари! Вас все заждались, к закускам не притрагиваются. – Роман Витольдович склонил набриолиненную голову в изящном поклоне, как делали ученые европейские мажордомы.
Троица кисло вздохнула и поплелась в столовую.
Глава 1
– Ох… И напрасно же вы полагаете, душа моя безгрешная, якобы пернатые брезгуют вином и… социалистами. – Поднаклюкавшаяся Царевна Лебедь интимно склонила картонную корону к плечу своей свекрови, хорошенькой барышни в черном, безуспешно притворявшейся дамой преклонных лет. – Подлейте-ка мне, матушка, еще красненького.
Псевдоцарица во вдовьем платке под собольей шапочкой заботливо добавила в старинный чеканный кубок клюквенного морса. Тяжелый сосуд устойчиво покоился на каменной столешнице в окружении засахаренных фруктов из папье-маше и глиняных блюд с разноцветными узелками, кои исполняли роль разносолов. Бумажная дичь за годы томления в кладовке изрядно подпортилась, и ее исключили из меню. Птица схватила кубок, серебро звякнуло неожиданно громко. За кулисы проник кулак князя Гвидона, погрозил шалуньям.
На собранной к праздненствам сцене распалялся богатым басом дядька Черномор – господин Брандт, отставной помощник министра и хлебосольный хозяин. Госпожа Брандт поначалу намеревалась играть мать-царицу, но святочные хлопоты отняли весь ее досуг, так что роль досталась Тамиле Осинской, шестнадцатилетней дочери бесследно сгинувшего барона Ипполита Романовича и неулыбчивой Аполлинарии Модестовны. Царевной Лебедью назначили Мирру Аксакову, Гвидоном – молодого Брандта, сестрицами-злыднями – экономку и госпожу Соколовскую, царем Салтаном – опять господина Брандта. Спектакль выходил взбалмошный, но смешной. Мирре предстояло петь песенку белочки – тинь-цинь-линь-динь! Тамиле – зудеть комаром, когда царевич нацепит кисейные крылышки и улетит за моря проведать родню. Оставалась финальная сцена приема царя Салтана в царстве славного Гвидона, в закулисье сервировали красной скатертью стол, дабы отличался от бело-свадебного, за которым Лебедь выходила замуж.
Ежегодно в канун Крещения Брандты устраивали прием в своем особняке на Малой Ордынке. От этой традиции они не желали отказываться ни при каких политических декорациях, хотя накануне одна тысяча девятьсот семнадцатого, увы, стало не до пиршеств. Елки доходили до двадцати рублей, за такие деньги к застолью могли прилететь три запеченных гуся или пара жирных индеек. Из сладостей остались только леденцы и пряники, яблоки сохранились в подполе с урожая, орехи и изюм – жалкие остатки прошлых лет. Так сложилось у всех москвичей, и в уличных листках недаром рисовали злые карикатуры про сервированные продуктовыми карточками столы.
Бальную залу, послужившую домашним театром, хозяева не топили всуе – экономили дрова. Из окон просачивалась промозглость, смешивалась с вылезшей из углов затхлостью, впрочем не остужая пылких настроений.
Тамила Осинская, Тася, осторожно заправила в платок локон, чтобы не смазать ядреный театральный румянец. Она не считала себя ни такой сумасбродной, ни такой очаровательной, как Мирра с ее огромными фиолетовыми очами, тонким носом с царственной горбинкой, загадочным, терявшимся в черных кудрях лицом. У самой Таси глаза как глаза – синие капельки, обычный славянский нос, почти курносый, лицо широковатое, с простонародной добротой. Благородная кровь баронов Осинских явно сыграла с ней несправедливую шутку. Придирчиво разглядывая себя в матушкином рoudreuse[2], она соглашалась только с губами – большими, скульптурными, как у стоявшей в батюшкином кабинете Персефоны. Ну, пожалуй, еще уголки губ, если их можно причислить к полновесным деталям портрета. Эти уголки складывались в нежность. У Мирры, например, губы не взошли, остались тонкой бордовой ниточкой, отчего уголки их казались злыми и недоверчивыми. Только после запретных поцелуев с беспутным Григорьевым в гимназическом дворике они ненадолго расцветали, ну а теперь целоваться не с кем: Григорьев уехал с отцом в Симбирск, писем не слал, так что тонкие стебельки нераспустившихся Мирриных губ вовсе увяли. К вящему Тамилиному удивлению, все прочие, напротив, считали ее саму картинно красивой, а Аксакову чересчур худой и острой. Что ж, de gustibus non est disputandum[3].
– А при чем тут социалисты? Вы хотите мне что-то поведать, голубушка? – Царица-мать подергала лебедушку за тюлевый рукав.
– Ни-ни, мы пока не объяснились! Тинь-цинь-линь-динь! – Мирра отлично изображала подвыпившую птицу, икала и сводила глаза к переносице. – Но я непременно планирую с ним поцеловаться! И не вздумайте меня отговаривать, маменька! Все равно ваш сынок уходит на фронт.
Девушки засмеялись, из складок старых кулис снова вылез Гвидонов кулак, то ли ревнуя, то ли призывая к тишине. Царь Салтан под сценой уже вопил во всю мочь, что едет по морю на корабле, раздувает паруса и ветер ему попутчик.
– Идите встречать свекра, – шепнула Тася и легонько подтолкнула Мирру за проволочное крыло.
Та выплыла на сцену очаровательной павой в белокружевном уборе. После недружных приветствий наступил выход и самой царицы. Тамила протараторила текст, скромно потупилась в ответ на объяснения предавшего ее супруга-царя, притворилась, что промокнула платочком глаза, и вместе со всей труппой поклонилась благодарной публике. Ткачиха с поварихой, вытесненные богатырями – не тридцатью тремя, а всего лишь пятью (их играли приятели молодого Андрея Брандта), – остались за кулисами и не получили своей доли похвал. Сватьей бабе Бабарихе режиссер вообще не предусмотрел роли, хоть Тамила с Миррой шепотком судачили, что госпожа Осинская в этом амплуа сумела бы сорвать grand prix[4].
Зрители заливисто хохотали и хлопали в ладоши. Саморощенный театр долго выслушивал комплименты и делился творческими планами на Масленицу или Пасху, а уж на хозяйские именины – непременно!
За чугунными решетками особняка Брандтов зрелыми гроздьями собиралась темнота, ее оббивали с боков частые копыта и всхрапывания лошадей. Свежего снега Москва не заслужила, поэтому после заката смурнела потертой солдатской шинелью, припася парчовый кафтан для встречи с завтрашним солнцем. Мадам Брандт пригласила мужчин в курительную, дамам предложила заняться столом, а молодых людей отправила переодеваться и в гостиную к елке. Тамила облегченно вздохнула, правда, maman все испортила, шепнув:
– Не вздумайте играть на рояле, у вас дурно выходит.
Через полчаса они с Миррой вышли из будуара хозяйки, преображенные и обе донельзя хорошенькие. Четверо из пятерки «богатырей», кто в потертых фраках, а кто в студенческих мундирах, пропустили барышень к оттоманкам. Царевна Лебедь в простом сером платье с обворожительным кружевным воротником, больше напоминавшим пелеринку, мать-царица – в небесно-голубом, перешитом из бабушкиной бальной робы, пурпурная Илона Соколовская и недоросль Маргаритка в очаровательном белом горошке на синем чинно расселись и приготовились удивляться. Последней исполнилось всего четырнадцать – самый неудачный возраст: ни в детской поиграть, ни с настоящими кавалерами пококетничать. Илона уже справила семнадцатилетие, совсем взрослая, Мирра с Тамилой отставали от нее на один год. Юные господа желали воевать и побеждать, девицы – влюбляться.