Мы пылаем огнем (страница 2)
Хотела бы я ее ненавидеть. К сожалению, не получается. Объективно даже могу понять. Если бы я была на ее месте, и такой парень, как Уайетт, проявил бы ко мне интерес, я тоже почти наверняка не смогла бы устоять. Думаю, ни одна девушка не смогла бы отвергнуть Уайетта. У него особенная харизма, все в нем стильное и притягательное, необычное, лукавое, свежее, и эта новизна сохраняется долгие годы. В нем всего понемногу. Наверное, для нее он был светочем. Запретным плодом, который она вкусила.
Гвендолин отводит глаза, когда Кейт уже второй раз сует ей под нос чашку кофе для клиента.
Я иду дальше. Колокола отбивают полный час. Из парадной двери нашей гостиницы, отделанной деревом, выходят два постояльца. Мужчина надевает синюю шапку-бини, а его жена в это время показывает на «Закусочную Кейт». Они проносятся мимо меня, и я успеваю придержать нашу входную дверь, прежде чем она успевает захлопнуться.
Снова дома. Впервые я возвращаюсь без обратного билета на самолет. Я снова здесь и здесь же остаюсь.
Пахнет деревом, блинами и кленовым сиропом. И знакомый запах кожи от потертого длинного дивана в форме буквы L в гостиной у кирпичного камина с потрескивающим огнем. Эти запахи будут ассоциироваться у меня с домом всегда и везде.
Я закрываю дверь. Эта часть комнаты пуста, но я узнаю постояльцев за столами в прилегающей столовой за каменной аркой. Они завтракают, на их лицах – счастье, в их сердцах – мир. Это – особенность нашей гостиницы. Она дарует покой.
Мои шаги приглушает турецкий ковер. Мама не замечает меня, когда я прохожу через арку. Она стоит у буфета и никак не может решить, на какую вязаную подставку с цветочным узором поставить вишневый джем.
– Бери оранжевую, – говорю я и улыбаюсь. – С белой потом пятна не выведешь. Это мы уже проходили.
Мама оборачивается. Банка с джемом стукается о миску с фруктовым салатом, наполняя воздух звоном.
За последние два года ревматизм изменил маму. Когда она принимает кортизон, ее раздувает, а морщины от стресса стали глубже, но не сейчас, сегодня она сияет, и я думаю: «Боже, как она прекрасна, моя мамочка. Какая она красивая».
– Иди ко мне, мышка, – она ставит джем на подставку, конечно же, оранжевую, и прижимает меня к себе. Знакомый аромат розовой воды, смешанный с кленовым сиропом, возвращает меня в детство – как будто мне снова пять лет. Мама ерошит мне волосы, и я крепко ее обнимаю.
– Будешь завтракать?
Я киваю:
– Кофеин. Мне нужен кофеин. И рогалик.
– Я купила твой любимый сливочный сыр. Тот, что с паприкой и шнитт-луком.
– В Провиденсе такого нет, – говорю я, когда мы с мамой садимся за столик у камина, который она накрыла. Это то, что я больше всего люблю дома: треск огня практически повсюду.
– Я побывала во всех супермаркетах. В каждом, мама. Ты знаешь, сколько в городе супермаркетов? Много. И я побывала во всех, как бродячая собака в поисках ливерной колбасы. В какой-то момент меня даже начали узнавать.
Мама наливает кофе в наши кружки с бессмысленными надписями. Разноцветные, с причудливыми принтами. Мы находим их на блошиных рынках и барахолках. Это наше общее хобби. Сегодня мне досталась кружка с надписью «Ты воняешь». Моя любимая.
– Я же просила тебя этого не делать. Род-Айленд – это тебе не Аспен, Ариа. Люди там другие. Они не ценят сливочный сыр так же, как мы.
– Да уж. Не хотелось верить, но это правда.
Тостер выплевывает наши рогалики. Мама пытается встать, но я замечаю боль у нее на лице и опережаю ее.
– Сиди.
Когда я возвращаюсь из буфета, то вижу, как мама со стоном разминает пальцы. Сердце сжимается. Я сажусь и кладу ей на тарелку рогалик.
– Насколько все плохо на самом деле? Не жалей меня. Я твоя дочь. Расскажи, как у тебя дела. И пожалуйста, скажи мне правду, потому что в остальном дела и так обстоят паршиво, договорились?
Она долго смотрит на меня. Я узнаю задумчивость в ее глазах, потому что сама гляжу на нее так же. Ей не удастся меня обмануть. Мама раздумывает, стоит ли сказать мне правду, но, увидев мой пристальный взгляд, уступает.
Она вздыхает:
– Не очень хорошо. Но я справлюсь, Ариа. Не волнуйся.
Я намазываю рогалик своим сливочным сыром. Я говорю «своим», потому что люблю его, правда, просто обожаю.
– Мы справимся. Я помогу тебе.
Мамины руки кажутся деревянными, когда она берется за ручку и подносит кофейную чашку к губам. От этого зрелища у меня щемит сердце. Хотя не то чтобы щемит, нет, скорее, это неприятно.
Мама это замечает, опускает чашку и наклоняет голову:
– Ариа, мышка моя. Со мной все будет хорошо. Ты лучше сосредоточься на учебе. Тебе двадцать, ты слишком молода, чтобы проводить время со старой мамой и тратить жизнь попусту.
– Я и так сосредоточена, но все равно могу тебе помогать.
Мама отпивает кофе и вопросительно смотрит на меня:
– Я до сих пор не могу понять, как мне справляться с переменами.
В столовую входит пара с девочкой на руках. Ей не больше шести. На голове у нее торчат две белокурые косички. Милашка. Мои губы складываются в легкую улыбку, когда я вижу, как девочка с сияющими глазами бежит к шоколадной пасте.
– Это не так сложно, как тебе кажется.
Девочка дергает отца за рукав и показывает на пасту. Я отворачиваюсь и смотрю в мамины измученные глаза.
– Я подала срочную заявку, приложив соответствующие обоснования и твои медицинские заключения, и мне одобрили перевод в Аспенский университет.
Мама откидывается на спинку скрипучего деревянного стула и скептически на меня глядит:
– А как же год практики в Сиэтле?
– Я отказалась.
– Отказалась? А мне не сказала, Ариа! – ее взгляд полон укора.
Я пожимаю плечами и кусаю рогалик.
– Значит, ты уже нашла практику в Аспене?
Мой желудок сжимается от вопроса, и мне становится тошно. Сливочный сыр вдруг уже не такой вкусный, как обычно.
– Нет. Время еще есть. Практика начнется только через год.
Она вздыхает:
– Ариа.
– Я найду, мам.
– На кону твое будущее.
– Да. И как я уже сказала… – я отправляю в рот последний кусок рогалика, допиваю кофе и встаю. – Об этом не волнуйся. Я обо всем позабочусь. Я же Ариа, помнишь? Ариа, которая все организует. Ариа, у которой все под контролем. Все в порядке, мам.
Когда я целую ее в макушку, она улыбается, но не похоже, что это ее убедило. Неудивительно. Никогда в жизни у меня не было так, чтобы все было под контролем. Мама знает это лучше, чем кто-либо другой.
Я молча убираю со стола, и каждый раз, когда возвращаюсь, чтобы отнести еще что-нибудь на кухню, она недоверчиво и беспокойством смотрит на меня своими светлыми глазами.
– Все будет хорошо, – говорю я, когда заканчиваю. – Вот увидишь.
Что за ложь! Как ни странно, проще всего лгать, когда пытаешься облегчить чужие переживания, хотя сама внутри просто кричишь и плачешь и никак не можешь с этим справиться. Но я не могла ей этого сказать. То есть могла, но как глупо, думаю я, как глупо обременять ее, когда ей так плохо. Я не стану этого делать.
После этого я выхожу из столовой. Я тепло улыбаюсь семье в гостиной, проскакиваю мимо них и поднимаюсь по массивной деревянной лестнице. Ступени скрипят. Я провожу пальцами по покрытым лаком перилам, ощупывая зазубрины, каждая из которых настолько знакома, что я точно помню, где какая. Поднявшись наверх, я автоматически поворачиваю голову в правый конец коридора. Когда я была маленькой, я часами сидела на мягкой скамейке перед окном и наблюдала за людьми на улице. Я окидываю взглядом стены. Они все те же, что и всегда. Половина комнаты отделана белыми панелями, остальная часть – голубыми обоями с пастельными цветами. Между дверями гостевых комнат по-прежнему стоят массивные комоды из натурального дерева, по которым я лазила в детстве, а в двух латунных люстрах у меня над головой поменялись только лампочки. Как знакомо мне это место! И до чего же оно хорошо, это чувство. С тоскливой улыбкой я иду по коридору и выхожу через смежную дверь в нашу гостиную.
Наш коридор ничем не отличается от коридора для гостей – он один и тот же, только разделен установленной когда-то перегородкой. В конце коридора деревянная приставная лестница, сделанная из толстых стволов деревьев, которая ведет на крышу. А на крыше – моя комната.
Моя комната.
Она выглядит точно так же, как и два года назад, когда я уезжала из Аспена. Здесь успела недолго пожить Пейсли. Она занимается фигурным катанием и переехала сюда в прошлом году. Тогда она не знала, как ей быть: она сбежала от своего тренера в Миннеаполисе и оказалась в Аспене. Я люблю ее. Все ее любят. Пейсли – она как Аспен. Рядом с ней ощущаешь покой.
Я улыбаюсь, окидывая взглядом комнату. Либо она тщательно старалась ничего не испортить, либо мама расставила все так, чтобы я чувствовала себя как дома. Я вполне допускаю и то, и другое.
Стены расположены под углом, а окно – на треугольной стене, которая ведет на улицу. В начальной школе я была самой крутой, потому что всем говорила, что живу в треугольном доме.
Эта комната – воплощение мечты каждой девушки, которая любит уютное Рождество. По балкам крыши вьются гирлянды. Стены сделаны из необработанного дерева. Я никогда не клеила на них обои, потому что мне так больше нравится. Вдоль стен стоят широкий шкаф, старинный письменный стол, которым я никогда не пользуюсь, и два комода. Мой взгляд скользит к дивану с белой обивкой под двойным окном. На шторах до сих пор висит золотая гирлянда с рождественской звездой, которую я повесила несколько лет назад, а потом, конечно, забыла о ней. Почему-то мне не захотелось потом ее снимать. Мне она нравится.
Дерево под ковром с ромбами скрипит, когда я прохожу по комнате. Странно снова оказаться здесь. Не просто временно, а именно вернуться. Снова в Аспен. Снова в свою комнату. Это самый настоящий психоз в худшем смысле этого слова, потому что в этом месте все слилось воедино. Все воспоминания – и хорошие, и плохие – нахлынули разом.
Я опускаюсь на кровать и наслаждаюсь упругостью матраса. В общежитии Брауна такого не было – он был жестким, как бетонный блок, несмотря на то что мы потратили кучу денег на мое обучение, все мои сбережения. Несколько тысяч долларов за бетонную кровать – супер, правда?
Я провожу ладонью по краю кровати, касаясь полированного дерева с белой отделкой.
Эту кровать смастерил мой отец. Мне было четырнадцать, а ноги у меня были такие длинные, что на полфута выступали над рамой детской кроватки. Поэтому я всегда спала в позе эмбриона, чтобы с нее не свешиваться. Подумать только.
Примерно в это время я начала встречаться с Уайеттом. Мы оба были совсем еще юными, зелеными, настолько влюбленными, что едва могли смотреть друг на друга, не краснея. Однажды субботним утром отец решил проверить способности Уайетта к ремеслу. Он взял его в Красные горы, срубил дерево и за день сделал вместе с ним эту кровать. После этого отец стал считать Уайетта членом семьи. По крайней мере до тех пор, пока сам не сбежал в Хэмптон с загорелой туристкой и больше не выходил на связь.
С тяжелым вздохом я опускаюсь на старое лоскутное одеяло и поднимаю руку, чтобы отодвинуть от лица гирлянду. Она висит по всей комнате. Раньше она крепилась к деревянной балке над головой, но со временем скотч, видимо, отклеился. Я смотрю сквозь наклонный световой люк прямо над собой. Мы установили его позднее, потому что в детстве я всегда мечтала считать звезды перед сном. Сейчас на горизонте клубятся утренние облака, окрашивая небо в розовый цвет. Я закрываю глаза.
Эта комната моя. Я прожила в этом треугольнике много лет. Она моя, но я чувствую себя чужой. Такое ощущение, будто я больше не знаю, кто я на самом деле.