Zoo, или Письма не о любви. Сентиментальное путешествие. Жили-были. Письма внуку (страница 4)
Книга хорошая. Книга, как бы Вам сказать, – не то что разнонаправленная, сколько разнопостроенная.
В начале Вы пользуетесь приемами структуралистов, определением качеств произведения или частей произведения по принципу “да” – “нет”, потом Вы переходите на другие принципы.
Первые десять страниц (теоретическое введение. – А. Ч.) написаны с большим применением терминов, которые цитируются как всем известные без уточнения смысла их для данной книги.
Вы ссылаетесь на 5-й стр., выясняя идею изоморфизма, на меня.
Я не только указал связь, я попытался построить общую теорию сюжетосложения, включая в нее и учет предыдущего состояния построения этих форм, т. е. пытался доказать, что художественное произведение по методу организации материала все едино и событийная часть – материал нового построения, а не форма его.
Слово в художественном произведении – материал, элемент формы, а не форма. Материал весь в сломе.
Для того чтобы применить ко всем этим явлениям законы сетки, надо установить, могут ли быть выведены законы на основании пяти рассказов, и определить, на основании чего выбраны именно эти рассказы. То, что они написаны в один год, не делает их соотносимыми.
Работа по сетке-вопроснику, сделанная на 18-й стр., охватывает уже пять лет.
Но “сценки”-скетчи – это особый жанр. Жанр определяет построение. Произведения не едины, вернее, каждое из них не единственно; оно соотнесено с жанром, и нельзя анализировать сонет, не сказав, что это сонет.
У Жюль Ромена его родители приняли лирическое стихотворение о весне за письмо с просьбой прислать теплый шарф. Они не знали закона поэтического жанра.
Кстати Вам скажу, что первые (1880 год) рассказы, которые Вы анализируете, еще не чеховские. Мне приходилось иметь дело с самотеком: там действительно все очень просто, но там еще нет автора. Первые вещи самые нехарактерные: они как бы пародийны. Это вертикальная зелень, которая лезет по стене. Это не строительный материал.
Но не буду заказывать другую книгу.
Есть хорошие главы. Интересен анализ “Степи”.
Но основное изобретение Чехова, кажущаяся случайность и внутреннее соотношение сюжетосложения с обыденностью, с безначалием и с бесконечностью жизни, отказ от фабулы во имя сюжета-предмета – изобретение Чехова.
Вы много знающий, очень талантливый человек с настоящим будущим и с будущими неприятностями, но для меня Ваша книга кажется вертикальной, декоративно лезущей по стене, как бы закрывающей архитектуру самого здания.
Отмалчиваться нельзя. Но я помедлил с ответом.
Приходите. Будем разговаривать.
Книга Ваша при чтении чем дальше, тем лучше. Замечания об отсутствии традиционной целесообразности деталей (стр. 173) – это просто хорошо.
Мой совет: разучитесь от Лотмана, научитесь Чудакову.
Уверяю Вас: А.П. Чудаков – хороший автор, к которому еще нельзя приложить статистического метода. “Да” и “Нет” – это не метод анализа художественного произведения. Это не годится ни для Фета, ни для Сервантеса.
Молодость в Вашей книге есть, но оружие, с которым Вы выезжаете на бой, разнокалиберно и разностильно, как оружие человека, крепкие ноги которого обнимали бывалые бока Росинанта.
Готовый к разговору
Виктор Шкловский
Поцелуйте Вашу семью. Сер. Густ. вам кланяется.
30 ноября 1971 г.
Простите мою неопрятность в машинописи.
После приезда не разобрался даже в карандашах.
К разговору В.Б. действительно был готов и говорил подробно и много. Но мне трудно отделить замечания, интересные лишь автору, от интересных всем, поэтому приведу лишь два-три.
Шкловскому казалось, что у меня мало о жанре. В этом он был совершенно прав. Я считал (и считаю), что роль жанра в нашей теории сильно преувеличена в ущерб наджанровым явлениям, что в мире писателя есть константы, которые проявляются в любых жанрах, в каких бы он ни выступал. Я все это высказал и добавил, что здесь В.Б. неожиданно сходится со своим антагонистом Бахтиным.
– Не неожиданно. О жанре первые заговорили мы. Тынянов. Бахтин – после нас. Тынянов показал, что жанр не неподвижен. Мы это знали все. Это сказано в статье “Литературный факт”. Она посвящена мне.
Больше всего записано у меня про то, что в письме обозначено как “отсутствие традиционной целесообразности деталей”, но я не помню, действительно об этом им говорено было больше остального или я просто подробнее про это записал. Дело в том, что эта моя идея (“случайности” деталей у Чехова) очень разозлила всех чеховедов, и мне было интересно, что скажет В.Б. Он принял ее целиком, приводил свои примеры, снова хвалил ее (приводить неудобно).
Насчет “вертикальности” книги он разъяснил, что в последней главе я углубляюсь в здание идей Чехова, суть его мира, но слишком кратко.
– Вы останавливаете себя. Про это вы напишете другую книгу.
К сожалению, я не попросил разъяснить фразу про Росинанта.
Насчет будущих неприятностей В.Б. оказался совершенно прав – он в этом понимал.
В разговоре от Шкловского невозможно было услышать вялое “Да, действительно…”. Чужая мысль всегда возбуждала в нем свою. Как-то я сказал о неожиданности выбора признаков в чеховском описании курорта, ялтинской толпы: “Пожилые дамы были одеты как молодые, и было много генералов”. Он немного подумал:
– И в курортных магазинах продавали только ненужное.
…Когда Потебня говорил, что пламя свечи, зажигающее другую свечу, воспламеняет в той свои газы и что так собеседник, понимая слово, создает свою мысль, – не имел ли он в виду таких собеседников, как Шкловский?..
Я давно хотел поговорить со Шкловским о главном вопросе истории литературы – возникновении нового литературного качества. Договорился и пришел утром, часов в десять. Пили чай на кухне; под солнцем его голова выглядела огромной. Открыто записывал.
Я стал говорить о том, как Достоевский, Чехов не боялись вводить в свою прозу банальности (“небо в алмазах”). Шкловский зажегся:
– Да. Не боялись. Гегель говорил о Шекспире: когда приходит гений, нарушает вкус. Достоевский архаичен. Роман в письмах! Это же XVIII век! “Редкая птица долетит до середины Днепра”. Это же звучало пародийно! Приходит время, и то, что кажется банальностью, превращается в то, чем восхищаются.
– Думаю, Тургенев не превратится. (Я тогда плохо относился к Тургеневу.)
– Полежит и, может быть, превратится.
– Запишу это ваше пророчество.
– Запишите. Молодого Чехова нельзя читать. Вы издаете тридцать томов. Это же невозможно.
– Мне кажется, можно. Но речь о другом – что Чехов в двадцать – двадцать пять лет этот стиль пародировал, а в предпоследнем своем рассказе написал: “Милое, дорогое, незабвенное детство… Это навеки ушедшее, невозвратное время…” Почти как Помяловский.
– Да, надо решиться плохо писать. Видите ли…
В.Б. хотел еще что-то сказать, но посмотрел на меня сторожко: “Я буду об этом писать”. И замолчал. Единственный случай за все наше двадцатидвухлетнее знакомство, когда он побоялся поделиться своей мыслью, приберег ее.
По ходу разговора о банальности приемов я рассказал, как вместе с А.А. Белкиным и Н.К. Гудзием смотрел очень плохой фильм “Три сестры”.
– Гудзий, – сказал В.Б., – уговаривал меня написать о том, что Чехов пошл. “А сам что ж?” Сам боялся. А мне, считал, можно.
Простите за выражение, туповатый Веселовский полагал, что литература развивается непрерывно. А она развивается квантами.
Потебня? Первые об особом поэтическом языке заговорили Якубинский и Поливанов.
– И все же, В.Б., Потебня был ваш предшественник в выделении понятия “поэтический язык”. (Я напомнил анализ “Облаком волнистым” Фета в “Из записок по теории словесности”.)
– Художественность – это состояние пустоты между частями. Заполнить – и все пропадет. Это отсутствие логики. Продолжить – все исчезнет, станет скучно, потому что отсутствия уже не будет.
Горький восхищался одним куском из “Сентиментального путешествия”, где я пишу, что от холода завернулся в газету и считал, что устроился очень хорошо. Не сожалею, а доволен. Не та логика.
– В.Б., но я говорил о другом качестве вашей прозы.
– Афористичность моей прозы, – начал он бодро, но тут же замолчал.
– Про себя трудно? – сказал я пошло.
– Трудно. Вы говорите: библеизмы. Может быть. Скорее система лыжной горы. Создается инерция быстроты. Целые пространства проскакиваются там, где обычно бы задержался (17 февраля 1975 г.).
Особенность Шкловского в том, что в любой обычной беседе его речь – это не практический, а поэтический язык. Поэтому он свободно включает в нее “поэтизмы” (“мои друзья разошлись по могилам”), высокие слова. Было бы неточно сказать, что он этого не смущается и не боится – такова сама установка (1962 г.).
– Толстой призывал к безбрачию. Я думаю, дело в том, что он просто ревновал всех красивых женщин (б/д).
– У Толстого было несколько нравственностей. Был за мужика, а сам драл с него деньги за покосы.
Был еще какой-то пример “второй нравственности”, но я не запомнил, потому что в это время готовил возражение. Возражать Шкловскому было и просто, и сложно: можно было не заботиться об этикетных фразах, но нужно было говорить кратко, потому что при длинных речах собеседника он видимо скучал. Приходилось выкидывать связки и даже целые звенья. Я сказал:
– Олеша пишет, что Толстой пахал, косил, проповедовал физический труд. Т. е. пропагандировал гимнастику! У Олеши восклицательный знак – как открытие. Но ведь это неправда. Все гораздо сложнее. (Дальше о философии Толстого. Заодно, чтоб уж все сразу, я сказал, что не могу согласиться с уподоблением священника актеру – В.Б. сравнивал их в тот день раньше.)
Шкловский, видимо, не согласился, потому что замечание о священнике игнорировал, а о Толстом продолжал:
– И в его прозе это видно: в одном и том же произведении мир дан то с точки зрения правды женщины, то мужчины.
В тот же день я рассказал о кинохронике: Брежнев в Польше обходит строй почетного караула. Солдаты смотрят на генсека. Они стоят по стойке смирно. Но в их глазах видно все.
– В самой простой документальной ленте видно больше, чем можно узнать из любых книг. Не больше – другое. Я изучал биографию Толстого, кое-что про нее знаю. Но в кадрах, снятых Дранковым, я увидел в отношениях Толстого и Софьи Андреевны для меня новое (6 августа 1980 г.).
Так было всегда: если тема занимала Шкловского, с нее его было не сбить. Но он не вел ее, проламываясь сквозь чужие реплики, а возвращался к ней путем развития мотивов собеседника, разрабатывая любой из них так, что казалось: он только его и ждал, чтоб развернуть в духе своей темы или в своем стиле оркестровать.
В.В. Иванов рассказывал, что у А.С. Лурии в папке “Эйзенштейн” хранились вместе заметки о творчестве режиссера, мемуары о нем и – результаты обследования его мозга после вскрытия. И свои рассуждения об особенностях художественного видения Эйзенштейна его друг подкрепляет данными о разнице размеров правого и левого полушарий, взятыми из протокола патологоанатома. Вновь неприятно переживая такое бесовство, пересказал это Шкловскому (1978 или 1979 г.). В.Б. рассказ ничуть не поразил. Что это? Закалка человека войны и революции (и не такое видел)? Черта характера? Всосанное с молоком матери мироощущение века позитивизма?
Шкловскому я иногда говорил то, что не говорил никому. Может, потому, что интуитивно ожидал не эмоциональной, а твердо-аналитической реакции. После разговора о моей книге я сказал: “В.Б., я со студенческих лет мечтал написать что-нибудь, что понравилось бы вам. А когда это случилось, я почему-то не ощущаю такого счастья, какое испытал десять лет назад, когда один человек (это был В.В. Виноградов) похвалил мою первую большую работу”. В.Б. посмотрел внимательно:
– Молодость прошла.