В стальных грозах (страница 2)

Страница 2

Понятно, непривычная жизнь давалась нам очень тяжело, в особенности оттого, что большинство из нас в прежней жизни знали о настоящем физическом труде только понаслышке. Вдобавок на передовой нас встретили без той радости, на какую мы рассчитывали. Бывалые старики пользовались любой возможностью изрядно нас «помуштровать», и каждое скучное или неожиданное поручение неизбежно доставалось нам, «юным добровольцам». Впрочем, этот прихваченный из казарм на войну обычай, отнюдь не поднимавший нам настроение, исчез после первого совместного боя, когда мы тоже стали считать себя «стариками».

Время, когда роту переводили в резерв, было ненамного лучше. Отдыхали мы в «Фазанарии» или в лесу, в землянках, крытых еловым лапником; пропитанный гнилью пол хотя бы распространял приятное тепло. Иной раз там можно было проснуться в луже дюймовой глубины. До тех пор я знал ревматизм только по названию, но всего через несколько дней пребывания в этой вечной сырости ощущал боль во всех суставах. Во сне мне чудилось, будто в конечностях перекатываются вверх-вниз железные шары. Здесь ночью тоже не спали, а углубляли многочисленные ходы сообщения. Если француз не светил ракетами, то идти приходилось в полной темноте, буквально наступая на пятки идущему впереди, иначе будешь потом до утра блуждать в лабиринте траншей. Впрочем, обрабатывать грунт было легко: мощный меловой пласт, скрытый под тонким слоем глины и перегноя, легко поддавался ударам кирки. Порой кирка выбивала сноп зеленоватых искр – когда сталь натыкалась на вкрапления кристаллов железного колчедана, большие, размером с кулак. Они состояли из множества сплавленных в шар кубиков, сколы которых блестели как золото.

Просветом в невыносимом однообразии было ежевечернее появление полевой кухни на опушке перелеска. Когда с котла снимали крышку, по округе разносился восхитительный аромат гороховой каши с салом или других прекрасных деликатесов. Но и тут обнаруживалась темная сторона – сушеные овощи, каковые разочарованные гурманы язвительно окрестили «проволочными заграждениями» или «потравой полей».

Я даже нашел в своем дневнике сердитую запись от 6 января: «Кухня сегодня вечером привезла какую-то свинячью жратву из мороженой брюквы». Зато в записи от 14 января значится: «Чудесный гороховый суп, четыре порции, муки насыщения. Мы лопали наперегонки и спорили, в каком положении можно больше в себя впихнуть. По-моему, больше всего можно съесть стоя».

Нас щедро снабжали бледно-розовым шнапсом. Разливали его в крышки котелков; он сильно отдавал спиртом, но для холодной и сырой погоды был в самый раз. Табак нам выдавали только крепчайший, зато много. Типичный солдат тех дней, каким он врезался в мою память, выглядел так: часовой в островерхом шлеме с серым чехлом, руки в карманах длинной шинели, стоит в амбразуре и курит трубку, выпуская дым по прикладу винтовки.

Самыми приятными были дни отдыха в Оренвиле, когда мы отсыпались, стирали одежду, чистили оружие и амуницию и занимались строевой подготовкой. Рота квартировала в огромном амбаре; две крутые приставные лестницы служили входом и выходом. Хотя там было полно соломы, внутри стояли печки. Как-то ночью я во сне подкатился слишком близко к одной из них и проснулся оттого, что товарищи изо всех сил старались меня потушить. Я с ужасом осознал, что мундир на спине изрядно обгорел, так что мне потом долго пришлось ходить как бы во фраке.

После недолгого пребывания в полку мы окончательно расстались с иллюзиями, с какими шли в армию. Вместо чаемых опасностей нас ждали грязь, тяжелый физический труд и бессонные ночи, и все это требовало совершенно другого героизма. А еще хуже была скука, которая нервирует солдата больше, чем близость смерти.

Мы надеялись на наступление, но попали на фронт в самое неблагоприятное время, когда всякое движение замерло. Мелкие тактические вылазки тоже прекратились по мере того, как укреплялись позиции и огонь их защитников набирал силу. За несколько недель до нашего прибытия одна рота после слабой артподготовки отважилась на частную атаку, в ходе которой надо было преодолеть считаные сотни метров. Французы, как в тире, расстреляли атакующих; лишь единицы сумели дойти до их проволочных заграждений. Немногим уцелевшим, укрывшимся в воронках, пришлось дожидаться темноты, чтобы под ее покровом доползти до своих позиций.

Постоянное перенапряжение личного состава было обусловлено еще и тем, что позиционная война, которая требовала по-иному распоряжаться силами и средствами, стала для командования явлением совершенно новым и неожиданным. Огромное число караульных постов и бесконечные земляные работы большей частью были не нужны и даже вредны. Главное не в мощных инженерных сооружениях, а в мужестве и бодрости солдат. Углубление траншей, вероятно, спасало от ранений в голову, но оно же заставляло цепляться за оборонительные укрепления и претендовать на безопасность, от которой трудно отказаться. Вдобавок все больше усилий уходило на ремонт построенного. В противном случае могло произойти наихудшее – в оттепель схваченные морозом меловые стены траншей и окопов превращались в жидкую кашу.

Сидя в окопах, мы, конечно, слышали свист пуль, время от времени прилетали и снаряды с Реймсских фортов, но эти мелкие события войны были очень далеки от наших ожиданий. Тем не менее судьба порой напоминала нам, что за мнимыми случайностями таится кровавая и серьезная реальность. Так, 8 января в «Фазанарии» разорвался снаряд, убивший начштаба нашего батальона, лейтенанта Шмидта. Кстати, ходили слухи, что французский офицер, командовавший обстрелом, был владельцем этого охотничьего домика.

Артиллерия покуда стояла вплотную за позициями; даже на переднем крае располагалось полевое орудие, кое-как замаскированное брезентом. В разговоре с «пушкарями» я с удивлением узнал, что свист винтовочных пуль тревожит их гораздо сильнее, чем возможное попадание снаряда. Вот так всегда и бывает: опасности собственного военного ремесла кажутся более оправданными и не такими страшными.

В ночь на 27 января мы прокричали в честь кайзера троекратное «ура», а весь длинный фронт грянул «Славься в победном венце!»[2]. Французы ответили винтовочным огнем.

В те дни со мной произошла неприятность, которая едва не положила преждевременный и бесславный конец моей военной карьере. Рота располагалась на левом фланге, и под утро, после бессонной ночи, мне с товарищем пришлось отправиться к ручью, на парный пост. От холода я вопреки запрету накинул на голову одеяло и привалился к дереву, а винтовку поставил рядом, в кустах. Как вдруг сзади послышался шорох, я протянул руку за винтовкой, но схватил воздух – оружие исчезло! Оказывается, ко мне подкрался дежурный офицер и незаметно забрал винтовку. В наказание он послал меня, вооруженного киркой, в направлении французских позиций, до которых было метров сто, – замысел поистине индейский по коварству, едва не лишивший меня жизни. Пока я стоял на этом штрафном посту, патруль из трех добровольцев продирался сквозь высокие камыши на берегу ручья, двигались они так беспечно и с таким шумом, что французы мигом заметили их и обстреляли. Один, по имени Ланг, был ранен, и с тех пор его никто не видел. Так как я находился в непосредственной близости от них, мне тоже кое-что досталось от весьма популярной тогда групповой стрельбы. Отсеченные пулями ветки ивы, под которой я стоял, буквально свистели у меня над ухом. Я стиснул зубы и из упрямства не двигался с места. На рассвете меня оттуда забрали.

Мы страшно обрадовались, узнав, что наконец-то покинем эти позиции, и отметили прощание с Оренвилем пивной вечеринкой в амбаре. Сменил нас Саксонский полк, и 4 февраля 1915 года мы пешим маршем выступили назад в Базанкур.

От Базанкура до Атоншателя

В Базанкуре, унылом шампанском городишке, роту расквартировали в школе, которая благодаря любви наших людей к порядку очень скоро приобрела вид мирной казармы. У нас был дежурный унтер-офицер, пунктуально будивший нас по утрам, назначались дневальные, а капралы каждый день проводили вечернюю поверку. Каждое утро роты выходили на окрестные заброшенные поля, чтобы по нескольку часов усиленно заниматься строевой подготовкой. Через считаные дни я избавился от этой муштры; полковое начальство направило меня на учебные курсы в Рекувранс.

Рекувранс оказался отдаленной, спрятавшейся среди красивых меловых холмов деревушкой, где собрали группу молодых людей из всех полков нашей дивизии, чтобы под руководством опытных офицеров и унтер-офицеров основательно обучить их военным премудростям. В этом отношении – и не только в этом – мы, солдаты 73-го, были многим обязаны лейтенанту Хоппе.

Жизнь в отрезанной от мира глухомани являла собой странную смесь казарменной муштры и студенческой свободы, да, именно студенческой, ведь подавляющее большинство личного состава всего несколько месяцев назад заполняло аудитории немецких университетов. В течение дня воспитанников муштровали по всем правилам искусства, а вечерами они вместе со своими учителями собирались вокруг привезенных из армейской лавки в Монкорне огромных бочек, чтобы столь же основательно покутить. Когда в предрассветные часы подразделения вываливались из «кабачков», аккуратные известняковые домики деревни становились свидетелями поистине студенческого буйства. Кстати, начальник курсов, капитан, имел похвальную воспитательную привычку на следующее утро исполнять службу с удвоенным усердием.

Однажды мы оставались на ногах сорок восемь часов кряду – и вот по какой причине. У нас был похвальный обычай после пирушки под надежной охраной доставлять нашего капитана на его квартиру. В один прекрасный вечер эту важную миссию доверили безбожно пьяному парню, напомнившему мне магистра Лаукхарда[3]. Очень скоро он вернулся и радостно доложил, что до кровати начальника не довел, уложил его ночевать в коровнике.

Наказание не заставило долго себя ждать. Только мы добрались до школы и уже хотели пойти на боковую, как от гарнизонной караулки донесся барабанный сигнал тревоги. Мы оделись и бегом помчались к месту сбора. Там уже стоял наш капитан, явно в более чем дурном настроении.

Он встретил нас возгласом:

– Пожарная тревога! Горит караульное помещение!

На глазах у изумленных местных жителей мы выкатили из водокачки пожарный насос, навинтили на него шланг и принялись искусно окатывать караулку воображаемыми струями. Стоя на каменных ступенях крыльца, злющий капитан командовал учением и окриками подгонял нас, чтоб не ленились. Временами он обрушивался на какого-нибудь солдата или гражданского, который вызывал у него особый гнев, и приказывал увести его с глаз долой. Несчастного немедля оттаскивали за дом. Когда начало светать, мы, едва держась на ногах, все еще стояли у рычагов насоса. Наконец капитан дал команду разойтись и готовиться к строевым занятиям.

Когда мы явились на плац, он был уже там, гладковыбритый, бодрый и свежий, готовый с особым усердием взяться за наше воинское обучение.

Отношения между нами, курсантами, были в высшей степени товарищескими. Здесь я завязал тесную дружбу, упроченную на полях многих сражений, с такими чудесными парнями, как Клемент, позднее убитый под Монши, художник Теббе, погибший при Камбре, братья Штайнфорт, павшие на Сомме. Жили мы по трое или по четверо и вели общее нехитрое хозяйство. Особенно хорошо я помню ужины с яичницей и жареной картошкой. По воскресеньям мы баловали себя обычной в этих местах крольчатиной или курочкой. Так как я отвечал за продукты к ужину, хозяйка однажды показала мне несколько расписок, полученных от занимавшихся реквизициями солдат; эти расписки – настоящая антология народного юмора – имели большей частью такое содержание: «Рядовой Н. оказал кой-какие любезности дочери хозяйки дома и для укрепления здоровья реквизировал дюжину яиц».

[2] Эта обработка английского «Боже, храни короля», принадлежащая перу Бальтазара Шумахера (1755 – после 1801), при Вильгельме II была в Германии своего рода императорским гимном.
[3] Лаукхард Фридрих Кристиан (1757–1822) – немецкий писатель, философ, теолог; служил мушкетером в прусской армии, из-за распущенного образа жизни вскоре приобрел весьма печальную известность.