Музей суицида (страница 8)

Страница 8

Мне хотелось бы, чтобы он смотрел, как Пиночета, едущего в открытом автомобиле на передачу власти, забрасывают гнилыми помидорами и яйцами с криками «Убийца! Asesino!». Мне хотелось бы, чтобы он присутствовал на Национальном стадионе в момент его экзорцизма, когда семьдесят тысяч граждан плакали, вспоминая тех, кого пытали и убили на этом самом месте после путча, горевал с нами, когда женщина танцевала одна, cueca sola, танец пропавших без вести, desaparecidos: танцевала со своей тенью и пропавшим любимым, которому не восстать из мертвых, как и множеству других пропавших бойцов, но которого хотя бы так можно вернуть из невидимости, в которую их вверг Пиночет. Мне хотелось бы, чтобы он понял: точно так же, как мы вернули себе, присвоили это место ужаса и бесконечной боли, так в следующие годы нам снова и снова придется освобождать те зоны, в которые вторглась диктатура, одну за другой. Мне хотелось бы, чтобы он понял, насколько трудно это будет, хотелось бы вместе с ним обходить министров и членов Конгресса ради отчета, который я готовил для журнала «Лос-Анджелес мэгэзин». И чтобы он понял, что нам понадобится помощь в наших попытках устранить тот ущерб, который нанесли нашей стране, – увидел, как сложно восстанавливать демократию, когда бывший диктатор остается главнокомандующим армией, когда разбогатевшие благодаря его неолиберальной политике остаются собственниками экономики, когда средства массовой информации, суды и часть Конгресса остаются под контролем нераскаявшихся фашистов. Однако в итоге главным было то, чтобы он разделил любовь – присутствовал при том, как мой дорогой друг, Куэно Аумада, появился у меня в отеле поздно вечером в день моего приезда с шумной группой друзей, чтобы пировать со мной, и настоял, чтобы поднялись на гору Санта-Люсиа, чтобы выпить за город, который снова стал нашим, и поклясться Луне, что никогда не дадим снова его замарать. Потому что тогда Орта понял бы: мы победили потому, что наша любовь была яростнее, чем ненависть Пиночета.

Вот только Орты, конечно, там не было.

Именно поэтому, когда в конце апреля 1990 года в нашем доме в Дареме, в Северной Каролине, зазвонил телефон и знакомый женский голос, которого я не слышал семь лет, осведомился от лица мистера Орты, как я поживаю, я обрадовался этому звонку, возможности снова установить связь. Я ответил, что у меня все хорошо и я с семьей готовлюсь вернуться в демократическую Чили. «Да, – откликнулась Пилар Сантана, – мы знаем: нас обоих очень впечатлила большая статья „Осень диктатора: Чилийский дневник“, которую вы написали для „Лос-Анджелес Таймс“ о своей недавней поездке в Сантьяго». И опять, как и раньше, угадав мои мысли (я был озадачен упоминанием текста, который станет доступен читателям только через две недели), она пояснила, что им удалось получить оттиск у работников газеты. «Мистер Орта следит за вами, у него есть планы, которые включают в себя ваши возможные услуги. Согласно прочитанному им интервью, вы не намерены брать на себя какие-либо обязанности в новом правительстве». Не соглашусь ли я прилететь завтра в Нью-Йорк (билет будет меня ждать на стойке компании «Америкен Эрлайнз»), чтобы снова встретиться с мистером Ортой?

И чтобы разжечь мое любопытство еще сильнее, Пилар Сантана добавила (не присутствовала ли легкая ирония в повторении моих слов, сказанных в апреле 1983 года?), что гарантирует: его предложение меня заинтригует.

Я ответил, что да, я там буду. Конечно, я сказал да, а что мне оставалось делать?

3

Орта изменился с той нашей встречи семь лет назад.

Это заметил даже я со своей патологической неспособностью внимательно вглядываться в людей. Он сутулил плечи, словно хотел казаться маленьким – при своем росте метр восемьдесят восемь или около того! – уменьшить свою спину, прибитый какой-то чумой, которую он каким-то образом вызвал, в которой был виновен. Отвращение к самому себе (неужели?) словно сочилось из каждой поры его тела. С ним что-то случилось, он упал в какое-то ущелье беды – это был другой, гораздо более мрачный человек, чем тот, что открыл мне душу (по крайней мере, так мне тогда показалось) в отеле «Хей-Адамс».

Это и поразило меня, когда Пилар Сантана завела меня в огромный кабинет в его пентхаусе на Западной Пятьдесят девятой улице – как только он бросился мне навстречу: догадка, что ему стало неуютно с самим собой. Он казался еще более призрачным, чем в тот момент, когда исчез из моего поля зрения тем днем в Вашингтоне. Это был какой-то стоп-кадр, задержавшийся всего на несколько секунд, демаскировка – словно он позволил мне увидеть, пусть только на миг, что его сияние полиняло… вот что бывает, когда пылающие в ком-то амбиции пожрали себя, оставив усохшую, пустую оболочку, оставив человека наедине с пеплом своего прошлого.

И все: его незащищенное лицо исчезло, а на его месте оказался тот же Орта, что и прежде – конечно, ставший старше, чуть массивнее, усталый – но в основном все тот же полный самообладания миллиардер, оплативший мою литературную экскурсию по коридорам Капитолия. Поразительно, насколько быстро он оправился от этого сбоя и снова начал играть на публику. Все такой же любезный и открытый, он воодушевленно (неужели это притворство?) поздравил меня со статьей в «Лос-Анджелес Таймс». И предельно приветливо попросил называть его Джозефом, хватит этих «мистер такой-то и мистер сякой-то», мы ведь давние друзья. Он заставил меня почувствовать себя непринужденно с такой же легкостью, как и в 1983 году, – и снова рассыпался в благодарностях за то, что я нашел время с ним встретиться.

И на этот раз это было правдой. На этот раз он нуждался во мне, а об этой встрече попросила Пилар. Было приятно почувствовать, что на этот раз управление на мне. Меня предельно утомило все то, что потребовали от меня эти семнадцать лет диктатуры: я устал от миллионеров, устал просить о помощи, устал очаровывать мужчин и женщин. Свобода от Пиночета означала много всего – и в частности, свободу от необходимости побираться. По крайней мере, так я себе говорил, таким было мое тогдашнее радостное заблуждение, когда я обменивался с Ортой рукопожатиями. Я ненадолго притворился, будто мое положение перестало быть шатким, будто мы уже придумали, как организовать наше возвращение в Чили, будто я могу с полной отстраненностью и равнодушием выслушать любое предложение, какое мог бы придумать Орта. И еще мне казалось: то, что я – пусть и мельком – смог увидеть его уязвимость, дает мне некое преимущество. Я сел и стал ждать, чтобы он сделал первый ход.

Однако он был слишком хитроумным, чтобы сразу перейти к делу: он молчал, пока Пилар наливала нам в бокалы перье, а потом устраивалась рядом с ним… Они оба не произнесли больше ни слова.

Под грузом этого молчания я оторвал глаза от их бесстрастных лиц, сосредоточил взгляд на большом полотне, занимавшем всю стену позади рабочего стола Орты.

Гигантская картина, черные и белые полосы, проведенные по бокам и поперек, с красным пятном, роняющим капли в центре – безошибочное изображение Че Гевары с винтовкой в руке, выглядывающего из каких-то зарослей прошлого, непокорный и живой – и направляющийся на казнь. Я узнал это полотно из серии Хосе Балмеса, созданной в середине 60-х, потому что видел ее в начале ноября 1970 года, когда мой дорогой друг Пепе Залакет – адвокат по профессии, а по призванию лучший чилийский знаток изобразительного искусства – сопровождал меня с отцом в «Ла Галериа Патио» в поисках какого-нибудь современного чилийского произведения, которое могло бы украсить большую гостиную моих родителей в Сантьяго. «Ею управляет, – объяснял Пепе, – Ла Пайита, поразительная женщина, просто очаровательная». В тот момент он не знал (как и мы), что женщина, о которой он говорит, Мириа Контрерас, была соседкой Альенде и одной из его бесчисленных любовниц, наперсницей, которая будет с ним в «Ла Монеде» перед его смертью – одной из тех, кто последними видел его живым.

Она оказалась именно такой энергичной и добродушной, как говорил Пепе, – хорошо знала все выставленные экспонаты, то и дело упоминала Клее, Брака, Гуясамина и мексиканских монументалистов, время от времени предлагая своему семнадцатилетнему сыну Энрике поделиться своим мнением.

Мой отец влюбился в то самое изображение Че Гевары, на которое я смотрел сейчас на стене кабинета Орты. Ла Пайита ужасно расстроилась – извинялась, что уже продала ее другому клиенту, эксцентричному голландскому журналисту, как она сказала. Хотя он говорил по-испански, как уроженец Мадрида, добавила она, ведя нас к другой работе Балмеса из серии, посвященной вооруженной борьбе с империализмом, – на этот раз с изображением вьетнамского партизана. Мой отец купил то изображение вьетнамского героизма, предполагая, что оно навсегда останется в нашей гостиной в Сантьяго. Не тут-то было. Народ Вьетнама победил, а вот картине посчастливилось меньше. Ее упаковали с другими вещами старших Дорфманов и отправили в их родную Аргентину, когда они вернулись туда после путча. Теперь она висела в гостиной моих родителей в Буэнос-Айресе – еще одна жертва нашей семейной истории экспатриации.

Неужели… нелепая мысль, а может, и нет… Орта заманил меня в Нью-Йорк, чтобы поговорить о покупке того изображения вьетнамского партизана, чтобы оно составило пару его Че Геваре? Нам с Анхеликой не хотелось прямо просить у моих родителей деньги на оплату нашего возвращения в Сантьяго, но если Орта захочет отвалить огромную сумму ради пополнения свой коллекции, они могли бы согласиться расстаться со своим вьетнамским партизаном, способствуя этому возвращению… Но как, где, когда этот эксцентричный миллиардер разнюхал, что у нас есть парное полотно Балмеса?

Он заметил, что я рассматриваю Че Гевару.

– Балмес, – сказал я в качестве безопасного начала партии. – Видимо, вы купили его, когда приехали в Чили сразу после того, как Национальное единство победило на выборах.

Он неопределенно кивнул.

– А вы знали, что ему спас жизнь Пабло Неруда? – спросил я. – Балмес был ребенком в Барселоне во время Гражданской войны в Испании. Он перешел через горы во Францию после поражения республики, как и ваш отец.

– А, да… те горы.

– Балмесу повезло. Его направили в лагерь для интернированных – и он остался бы там, и, возможно, его убили бы французские фашисты, или нацисты, или франкисты, если бы Неруда не собрал деньги для перевозки тысяч испанских беженцев в Чили… Возможно, вы об этом слышали?

Внезапно вмешалась Пилар, избавившая меня от необходимости продолжать нервные попытки заполнить молчание.

– Мой отец был на том пароходе, «Виннипеге», – сказала она. – Так что как мистер Орта обязан жизнью Альенде – дважды, – так и я обязана своей Неруде, по крайней мере, один раз, родившись спустя много лет в Сантьяго.

– Вы чилийка?

– Мы познакомились в 1970 году. Я привела мистера Орту в «Ла Галериа Патио», и именно я посоветовала купить этого Балмеса.

Я не знал, что говорить или делать дальше. Ждать новой информации или…

Хозяин кабинета во время этого отступления поджал губы, после чего указал на картину:

– Как вы считаете, он покончил с собой?

– Нет, конечно же. Я видел его в Сантьяго на инаугурации Эйлвина. Он был полон энергии, приглашал меня зайти посмотреть его новую работу. Спросил, осталась ли у моего отца его картина с вьетнамским партизаном, и я ответил, что да – она у него в Буэнос-Айресе.

Орта ничего не сказал. Игнорируя искры нетерпения в его глазах, я продолжил:

– Пережил путч. В отличной форме.

Орта указал на картину.

– Не Балмес, – сказал он. – Че Гевара. Как, по-вашему, он совершил самоубийство?

– Нет, – ответил я, борясь с собственным нетерпением. Что это, к черту, такое? – Всем известно, что его убили…

– Но она же была исходно самоубийственной, его миссия, и уж тем более, когда все пошло не так? Не выбираться, не сохранить свою жизнь до лучших времен, для более приветливой страны – такой, как Конго… Это бессмысленное, слепое стремление к мученичеству, отказ остановиться на краю пропасти – разве это не должно считаться тем же самоубийством?

– Я считаю, что разница есть, – ответил я.

– А как насчет Тхить Куанг Дыка в июне 1963-го? Поджег себя в Сайгоне в знак протеста против вьетнамской диктатуры, поддержанной Соединенными Штатами. Яна Палаха в начале 1969-го? Сжег себя заживо в Праге, осуждая советскую оккупацию. Или вашего собственного Себастьяна Асеведо в 1983-м в Консепсьоне? Облил себя бензином и зажег спичку, требуя, чтобы военные признались в аресте его сына и дочери. – Орта поморщился. – Разве вы не согласны с тем, что все они совершили самоубийство ради высшей цели? Разве они не подобны Че?

– Они знали, что умрут, – возразил я, – а Гевара – нет.