Всё зло земное (страница 10)

Страница 10

Старший брат ушёл, не оглядываясь. Так и осталась пищаль разобранная на тряпице на столе среди книжницы.

– Ну, ты умелец слово-то подобрать, – сердито бросил Ратибор.

– Лоший[79]. Каюсь, – вздохнул Драгомир. – Да кто ж виноват, что на невесту его разбойники напали… Надо было батюшке ратников навстречу побольше послать.

– Надо было и тебе об этом не поминать при Иване!

– Лоший. Каюсь, – повторил Драгомир. – Ну а девка-то? Девка-то та, из Рыбной слободки, хороша, а? Признай уж, Ратя, ай хороша! Щёки алые, шея лебяжья, задок крепкий…

– Драгомир! Хватит уж лабуды!

– Хватит так хватит, а только чего это ты малиной залился по самую маковку? Бёдра крутые, коса до попы… Ну? Хороша?

– Утихни! А ну утихни! Ай хороша!

Глава 5. Прежде свадьбы царской

– И как я на тебе женюсь, зелёная? – спросил Иван, взвешивая в руках лягушку. Отмытая, в венке из лютиков, набранных в оранжерейных палатах[80], выглядела она сытой, крепкой – не то что тогда, на болоте: сырая, сонная, цветом в осенние кувшинки, в зимние воды; едва квакала, едва глаза открывала.

– Как за Змея Горыныча царевны замуж шли, как на красных девицах оборотни женились, так и ты женишься, – квакнула лягушка.

– Ловкие речи ведёшь, – вздохнул Иван. Посадил лягушку на лавку, сам сел на полу рядом. – Да только боюсь я тебе опять верить. Вот уговорила ты взять тебя из болота, а что толку? Навязали только в невесты.

– Как же это – что толку? Сам говоришь: с такой женой точно никто царём не сделает. – Лягушка повела головой, прикрыла веки. – Разве не этого хотел? Да и кто ж знал, что царица ваша ума решилась – свадьбу такую затеять.

Иван нахмурился, задрал голову. Но ни с потолка ни капли не пролилось, ни за окном зарница не сверкнула.

– Болтают, колдунья она. Облачная ведьма. Ты не говори про неё так, зелёная, а то змею пошлёт в пятку али молнию в лоб.

– Сам, что ли, видал?

– Не видал, но люди сказывают.

– Мало ли что люди сказывают, – вздохнула лягушка. – Слухам будешь верить – всё настоящее мимо пройдёт.

– Да уж всякому поверишь, когда в царском дворце живёшь, – буркнул Иван.

– Так ли, иначе ли, а раз решила царица, что быть мне твоей женой, – хорошо бы и мне выгоду извлечь из того.

– Тебе-то что? Женюсь – станешь как сыр в масле кататься.

– Как сыр, говоришь, в масле… – протянула лягушка. – Да я и теперь как сыр в масле. Чувствую, сила возвращается. Вот-вот – и человеком смогу…

Не слушал её Иван; глядел в окно, думал о своём:

– Меня обсмеют да утихнут, не впервой сын царский чудит.

– Пожал плечами, улыбнулся слабо, что-то припоминая. – Выделит батюшка нам хоромы, уедем туда. А как гонцы царские отойдут, ты – в болото, я – куда глаза глядят. Вот и вся выгода.

– На что тебе уходить? – спросила лягушка. – Чем с царём плохо?

– Не могу я тут. – Иван скривился, подкинул в огонь полешко. – Видеть не могу мачеху, по матушкиным покоям расхаживающую. И батюшку видеть не могу: околдовала она его, воли лишила. Разве ходил он такой сумрачный, разве боярам на откуп отдавал и град, и царство, разве глядел так чёрно, так пусто? Не помню такого раньше, зелёная. Разве что когда матушка умерла… А теперь что ни день, то тучи сгущаются над дворцом. Над всем царством нашим.

Лягушка спрыгнула с лавки, поползла к печи. Устроилась у огня, спросила:

– А ты, значит, бежать от этого собрался? Царский сын, наследник, и вотчину свою бросить хочешь?

– Я на тебе затем женюсь, чтоб от наследства этого избавиться. Не нужно мне царства. Только батюшка этого никак в толк не возьмёт. А братья, сыновья Гневины, куда лучше меня справятся.

Лягушка помолчала. Плясали искры, вспыхивали и гасли. Шла со двора тьма.

– Так вот, значит, и отступаешься. Не хочешь венец носить.

– Отступаюсь, – кивнул Иван. Встал, подошёл к двери. – Не хочу.

Положил ладонь на тёмные доски, обернулся на лягушку:

– Из светёлки не вылезай, затопчут ещё ненароком. Я в конюшню пойду, Сметка покормлю. Да и батюшка звал: что-то ему надобно, что-то хочется от меня. А я ничего не хочу… Ничего не хочу, зелёная.

* * *

Шагнул Иван в просторную горницу, ступил на порфировые[81]плиты. Стража тотчас сомкнулась за спиной, затворила двери. Притихли бояре. Тут уж были и Драгомир, и Ратибор, а царь сидел, опустив голову, будто венец к земле клонил. Тишина стояла: ни вороньего грая[82], ни гомона не долетало сквозь слюдяные окна.

Царь исподлобья глянул на Ивана. Проронил угрюмо:

– Свадьбу, раз условия такие ставишь, устроим, да поскорей, чтоб слухов наплодить не успели. Чтоб не говорил народ, что я от сына родного отрёкся по злой судьбе.

– Как тебе угодно будет, батюшка.

– Сватов засылать не станем: не к кому с невестой такой засылать.

– Как тебе угодно будет, батюшка.

– Во дворце жить после хотите али выделить вам другой? Али целый город подарить могу: Сини́чье али Глаз-Город?

– Как тебе угодно будет, батюшка. Как с руки станет – так и делай, а я мудрости твоей доверяю.

Тяжело поднялся царь. Вскинул посох, замахиваясь.

– Глумишься?! Куражишься надо мной?!

– Незачем вам уезжать, – раздался из тени негромкий голос. Царица выскользнула из-за трона, ласково взяла Милонега под локоть. – Живите тут, с нами рядом. Иван и без того по лесам, по болотам больше года бродил. Надо ли со двора отчего опять уходить?

Глянул Иван в царицыны очи. Ознобом пробрало до самого нутра, будто градом побило, будто самый холодный дождь изнутри вымочил. Царь опустился на трон, выронил посох. Произнёс с натугой:

– Верно матушка говорит. Выделю вам Лебединые палаты со всей челядью. А свадьбу в Красных хоромах сыграем. До тех пор, если что понадобится тебе али невесте твоей, дай знать. Да в народ её больно не води.

Поморщился Милонег. Иван кивнул. Царица улыбнулась тонко.

– Но прежде чем свадьбу благословить, надобно и заветы почтить, – молвил царь. Пошевелил рукой в воздухе. Царица тотчас подняла хрустальный кувшин, плеснула в кубок, подала царю. – Заветы… отчие, царские. Не будет без них добра. Вовремя не почтили, вот и сыну Драгомирову копытец обмыть[83] не успели…

Иван глянул на Драгомира с тёмной печалью; чтоб сын в младенчестве умер – такого врагу не пожелаешь.

Говорил батюшка, будто не то дремал, не то задыхался. Будто слова от него разбредались, мысли путались. В глазах то ли поволока, то ли паутина по чёрной парче, точь-в-точь узор на царицыной телогрее.

Иван тряхнул головой, виденье рассеялось. Телогрея как телогрея у Гневы: тёмная – ну так кто на Черностойную пёстрое надевает? Взгляд у батюшки как взгляд: усталый, тревожный. А как царю глядеть, когда из-за моря недруги грозят, леса смыкаются, а в царстве который год то градом урожай побьёт, то озеро разольётся, столицу затопит? Да ещё сын любимый, старший, на лягушке жениться вздумал…

– Заветы царские говорят, что прежде чем невеста царевича невесткой царю сделается, надобно испытать, хороша ли девица, умеет ли стряпать да рукодельничать. Пропал ты на болотах, мы и позабыли об этом. Свадьбы сыграли Ратибору да Драгомиру, а ни Велимиру свет Даниловну, ни Белославу свет Михайловну испытывать не стали. Теперь, видно, пора пришла. Перво-наперво…

Царь закашлялся, отхлебнул из хрустального кубка со вплавленным смарагдом. Глянул на Ивана мутно, невесело. Сжал белую ладонь царицы, продолжил:

– Перво-наперво, пусть каждая невестка моя, и сейчашние, и будущая, хлеб испечёт. Такой, чтоб на стол царский, на пир людской вынести не стыдно.

«Да как же лягушка хлеб испечёт?» – хотел спросить Иван, но будто за локоть кто дёрнул. В ушах раздалось кваканье, и почудилось ли, нет ли – поморщилась царица.

– Поняли тебя, батюшка, – хором ответили братья.

– Идите, – велел царь, откидываясь на обитую бархатом спинку трона. – Сроку вам до завтрашнего утра. Там и обед устроим. Иван… Лягушку, смотри, брать не смей…

Рука царёва упала на колени. Холодом веяло от трона – облачным, земным и снежным. От царицы, от царя. Стояли оба будто не в горнице мраморной-золочёной, а на пороге дворцовом, и ждала их у ворот колымага, которой суждено было ехать через дождливый лес в дальние дали.

Стража отворила дверь, Иван, поклонившись, первым вышел. А там – глядь! – сидит уже, поджидает лягушка.

– Я ж тебе говорил: из светёлки не вылезай!

Иван нагнулся, подхватил её, пошёл, едва не побежал прочь.

– От кого бежишь, царевич? – квакнула лягушка.

– Дурное чудится, – молвил Иван.

Добрался до светёлки, запер дверь, осмеял себя тотчас: в царской горнице – дурное чудится? А тем, что чудится, – с лягушкой делится? Вот уж смеху подобно. Представишь пред людьми из себя чудного – не заметишь, как вправду чудным окажешься.

Сел Иван спиной к огню. Опустил голову.

– Отчего не весел, царевич? – шепнула лягушка.

– У Драгомира, брата моего единокровного, сынок, оказывается, народился, пока я по лесам бродил. Народился да помер.

Лягушка помолчала. Вздохнула.

– Что уж тут скажешь…

– Немудрено, что батюшка сам не свой. Хотя он уж сколько лет сам не свой. Как бы вовсе не сдал… Велел тебе хлеб к завтрему испечь, а какой ты хлеб-то испечёшь? – горько спросил Иван.

– Вот уж не твоя печаль, – ответила лягушка. – Да и вовсе не печаль это, сын царский. Ложись спать. Устал поди: не спал, не ел толком, с тех пор как с болота пришел. Поспи, поешь да ни о чём не кручинься.

– Да я не кручинюсь. За батюшку только страшно. Как сказал ему, что женюсь на тебе… Э-эх! Придумать надо, откуда хлеб взять.

– Не твоя, говорю, печаль! Спи, Иван. Утро вечера мудренее.

Прошёлся ветер по светёлке, задул свечи, огонёк в печи еле теплиться оставил. Лёг царский сын на лавку, да и уснул. А Василиса выскочила на заднее крыльцо, посмотрела на месяц. Ночью всякое колдовство проще даётся – так батюшка говорил. А матушка глядела, как Василиса синиц из рукавов выпускает в сумерки, как ведёт в полночь ледяной узор по стеклу, улыбалась. Но ночью и вправду легче было: во тьме сама Ночь-Река за колдунами приглядывает.

– Помоги, Ночь-Река, – прошептала Василиса.

Прислушалась к себе: сил-то всё ещё недоставало. Закостенела она в лягушачьем теле, почти уж слилась с ним за век на болоте. Как же долго хотелось скинуть шкуру, расправить плечи… А ну как не выйдет? Василиса опустила голову, сжалась. Кольнула палец слабая искра.

– Помоги, матушка…

Тяжело было тянуть себя из лягушки – расти, выше, выше, к звёздам, больно, неловко, лопалась лягушачья кожа, давила, едва выпускала… Словно изнутри выворачивало, и не было рядом батюшкиного колдовства, которое отведёт боль. Горели лапы, руки горели, голову словно железным обручем сжало. Тянуло, ныло… Вспыхнуло, разлетелось на тьму кусочков, снова сложилось.

Сама не поняла, как обернулась наконец девицей. Тяжело дыша, привалилась к столбу у крыльца, лбом прижалась к тёплому дереву. Подгибались ноги, и мелькали мушки перед глазами, прыгали не то звёзды, не то огни болотные. Сколько прошло, прежде чем утихли они, Василиса не помнила. Если бы вышел кто сейчас на крыльцо – ни спрятаться б не сумела, ни защититься…

Глотнула прохладный воздух. Протёрла глаза. Кольнули ресницы пальцы. Пальцы… длинные, ловкие. Прядку за ухо заправила – какие волосы шелковистые, и кожа гладкая, ни одной бородавки! И дышится как легко, и ни бульканья, ни клокотанья, вместо кваканья – тихий смех…

[79] Ло́ший – дурной, плохой.
[80] Оранжере́йные пала́ты – прообраз первых теплиц на Руси.
[81] Порфи́р – пурпурно-красный камень.
[82] Грай – громкий крик птиц, карканье ворон.
[83] Обмы́ть копы́тца – на второй, третий или сороковой день после рождения гости выпивали за здоровье младенца и дарили ему подарки, это и называлось «обмыть ножки» или «обмыть копытца».