Искус (страница 6)
Мама говорит мне: «Симон будет для тебя опорой». Я часто думаю, нужна ли мне опора, когда земля под ногами дружелюбна. Я думаю, был ли папа опорой для мамы, жизнь которой теперь всё больше напоминала мне падение снежинки, невесомой крохотной снежинки, которую может ускорить или замедлить даже незначительный порыв ветра.
Всегда трудно назначать цену, просто – обесценивать. Вот и сейчас я не могу сказать, чем была для меня эта ночь, одна короткая весенняя ночь, лишённая слов, но не смысла, ведущая куда-то, ведомая нами. «Мы». Нет ничего проще этого слова. Нет ничего волнительнее того акта превращения в нечто единое, который им подразумевается.
С недавних пор мне никак не удаётся восстановить рухнувшую в одночасье иерархию, во многом из-за отца, но не только. Загвоздка и в Симоне: я не нахожу ему места. Кто он, этот мальчик, печально-солёный, играющий в мужчину? Что общего между мной и его сухими жёсткими ладонями, почти прозрачными водяными глазами, выгоревшими волосами, колкой щетиной, неизменно расстёгнутой рубахой. Да, я дала ему имя. Имя, которое не дал бы никто другой. Но слова – это просто звуки.
Можно говорить то, что никогда не чувствовал, можно верить в это. Но чувствовать, слышать сердце – иное. В этом июне мои мысли не находят себе места.
«Ничего нет» далеко от «нечего терять», «ничего нет» не даёт славных цветных снов к утру, не балует улыбками. «Ничего нет» страшит незнанием, с чего начать. Как так оказалось, что у меня ничего нет? Даже не за душой – в душе. Жуткая пустота, чёрная дыра, глубокая шахта – всё это было во мне, как-то вдруг образовалось, взялось ниоткуда. Но, что действительно пугало, никто будто бы не замечал этой моей отрешённости.
Наступило время бесконечных джемов и конфитюров, варений и леденцов, которые мама варила ежегодно, сколько я её помню. Дома царил сладкий запах ягод: сначала клубники, потом смородины, малины, вишни. Бесконечные чаны то стояли на огне, то настаивались, то процеживались, то отмывались – всё это с моей помощью. Мои руки окрасились в несмываемый красный, меняющий оттенки и интенсивность, но не сходящий до конца. Я вдруг заметила, обнаружила, что все ягоды – красного, кровавого цвета, что сок, выступающий на них, отвратительно похож на кровь, сочащуюся из ссадины мелкими бисеринками.
Когда я подумала так впервые, эта мысль показалось мне чудовищной и поразительно точной, я поднесла руки к лицу и увидела их в другом свете – они были все в крови, меня затошнило, я тяжело опустилась на стул, который, слава богу, был в досягаемости, меня охватила странная дурнота, на грани потери сознания. Войдя на кухню, мама испугалась моего бледного потерянного вида и подала мне стакан воды. Она спросила, что со мной, а я не придумала ничего лучше, чем пересказать свои нелепые мысли. Я ожидала осуждения и непонимания, уточняющих вопросов, беспокойства, но мама выслушала меня удивительно спокойно и задала только один вопрос: «У вас уже что-то было с Симоном?» Наступил мой черёд негодовать: «Что – что-то, мама?» Мама поморщилась и выдохнула чуть слышно: «Близость». «Нет», – выпалила я, раздражённо фыркнув, и вышла из комнаты.
Близость… какое дурацкое определение того, что бывает между мужчиной и женщиной. Она это серьёзно?! А даже если и было?! Я не торопилась признаваться себе, что меня разозлили совсем не подозрения в беременности, а что-то куда более глубокое, что-то, плохо поддающееся описанию. Между нами не было близости не только в мамином понимании, но и в моём – сердечной, душевной близости, того, с чего, по идее, начинается влюблённость, способная вырасти до любви. Если уж быть совсем откровенной, у меня никогда и ни с кем не было этой самой близости, разве что…
Симон заприметил меня несколько лет назад, ещё в школе, в том возрасте, когда девочки начинают только отдалённо напоминать женщин, и сразу попросил учителя посадить нас вместе. Тот посадил. Об этой просьбе мне не было известно, поэтому на нового соседа я не обратила никакого внимания. Иногда он точил мне карандаши, иногда приносил шоколад, но и то, и другое он всегда делал молча и с серьёзным спокойным лицом. Временами он провожал меня из школы домой и доносил портфель, временами давал списать на контрольных по математике – всё это оставляло меня равнодушной. После окончания школы он заходил за мной вечерами и звал гулять, мы прохаживались вдоль пляжа, сидели у воды, много молчали. Симон начал помогать отцу с рыбалкой и иногда рассказывал о своих достижениях – это были сухие, несмешные рассказы, полные ненужных деталей и незнакомых для меня терминов, – я смеялась в ответ, скорее от неловкости, чем от желания польстить или проявить внимание. Так шло время, а встречи, которым я не придавала большого значения, продолжались. Провожая меня домой с прогулок, Симон иногда оставался на ужин, обычно если мама готовила что-то вкусненькое.
Эти ужины проходили спокойно и скучно, очень уж по-домашнему. Перед началом трапезы мама произносила короткую молитву, в достоверности которой я всегда сомневалась, так как фразы постоянно менялись местами, некоторые исчезали, некоторые добавлялись, но основной смысл неизменно сводился к благодарности богам за еду, что у нас на столе, за здоровье наше и наших близких, за хороший улов и мирное небо над головой. Ели мы обычно молча: мама считала, что разговоры за едой ведут к обжорству, но после еды перед чаем или кофе образовывалась пауза, в которую мы с мамой убирали посуду, а папа вёл с Симоном беседы про снасти, нерест и прочую скучную рыбацкую ерунду. Трудно поверить, что подобные разговоры могут кого-то позабавить или заинтересовать, но вид у обоих был весьма увлечённый.
В одну из таких бесед, ничем не отличавшуюся от сотни предыдущих, Симон неожиданно позвал нас с мамой с кухни и ровным будничным тоном сообщил, что, по его мнению, наши отношения прошли проверку временем и показали удивительное постоянство, что в своих тёплых чувствах ко мне он ни на секунду не сомневается, равно как и в моих, и хотел бы сейчас просить моей руки. Если я и понимала, что происходит, то явно не в полной мере, хотя моя растерянность никого не волновала. Папа, недолго думая, ответил, что Симон ему нравится, что я выросла неплохой хозяйкой и имею сносный покладистый характер (а это едва ли не главная добродетель любой женщины) и что мы, по его разумению, могли бы создать отличную семью. Мама расплылась в блаженной улыбке, смахнула со щеки ниоткуда появившуюся слезу и обняла меня.
Так прошёл один из самых особенных и важных моментов в жизни каждой девушки, мимо прошёл. Не задавая вопроса, согласна ли я стать его женой, Симон скупо поблагодарил меня за согласие, но только после куда более тёплой благодарности моему отцу за благословение и маме за хорошую дочь. Наверное, будь у меня внутри какой-то мало-мальски явный протест, мне удалось бы высказать его, и, возможно, я даже имела какие-то шансы быть услышанной. Но протеста не было. Как не было ни радости, ни волнения, ни других полагающихся ярких чувств с соответствующими звучными названиями. Внутри не было ничего, мне требовалось время на осмысление и возможность прочувствовать происходящее, но и это оказалось слишком большой роскошью.
На август назначили нашу с Симоном свадьбу. Моё обручение с мальчиком, живущим игрушечную жизнь, с мужчиной, которому предстоит «стать мне опорой».
Певица
Стоя на балконе со второй подряд сигаретой в руке, я смотрю на ночное небо, а там долгожители-звёзды, все как одна, готовят себя к главному падению в жизни. Кто-то рассказывал мне, что та картина звёздного неба, которую мы видим, устарела, как результаты скачек за март прошлого года. Всё, что доходит до нас, это всего лишь свет, идущий через вселенную несчётные тысячи лет, и пока он идёт, звезды рождаются, взрываются, умирают.
А что, собственно говоря, мне до них? Когда мой свет погаснет, никто не заметит.
Я дышу одним воздухом с мегаполисом, построенным на сухой земле чужеземцев, сжигаю бензин, табак и время, стираю шины, изнашиваю джинсы и кожаные куртки, рушу результаты чужого созидания, и себя заодно. Я не люблю этот город, но есть в нём одна чудесная особенность – он меня не раздражает, как раздражают большинство городов Старого Света. Города, преисполненные чувства собственного достоинства и пафоса, видавшие виды, забитые историей под завязку. Города, в которых остро чувствуешь свою ничтожность, своё убожество и уродство на фоне шпилей готических соборов и ажурных колоколен. Объехав все хоть сколько-нибудь примечательные места с гастролями, я не могу сказать, что видела их хотя бы с фасада, хотя бы самые крупные достопримечательности – мой путь всегда лежал от аэропорта до отеля, от отеля до концертной площадки, оттуда до сносного ресторана – а в идеале сносный ресторан находился в самом отеле, потом до номера, а утром обратно в аэропорт. Это может показаться странным, но чем причудливее была архитектура города, чем больше в нём было концентрированной едкой атмосферы, тем настойчивее я избегала знакомства с ним. Исключением для меня стал только один город – Амстердам.
Амстердам, изрезанный каналами и велосипедными дорожками, старый и разгульный, патриархальный в одних районах, развратный в других. Он мне сразу понравился. В моей привязанности к нему было несколько неизменных компонентов: вода в избытке, разрезающая город на маленькие кусочки, язык, в котором мне не удавалось разобрать ни единого слова, и сами голландцы. Высокие, белокурые, ширококостные люди с румяными щеками и простыми лицами, пожилые женщины в строгих плащах на велосипедах, дурашливые мальчишки на скейтах в ярких однотипных шапочках. Голландцы казались воплощением стиля и самодостаточности, ни разу за всю историю никто из них не сфотографировал меня украдкой, не подошёл за автографом, хотя я неизменно собирала там полные залы. Это был город, в котором я могла проживать другую, параллельную жизнь, жизнь, в которой из меня ничего не получилось, в которой слава со всеми своими несчётными минусами меня не настигла. Каждый раз, когда мне становилось душно и горько, а эти разы наступали циклично и непредсказуемо одновременно, каждый раз я сбегала в Амстер.
Я давно докурила, но продолжаю стоять на балконе с погашенным окурком в руках. Поздняя ночь, свет в спальне, к которой примыкает балкон, потушен, редкие машины проносятся под окнами, город засыпает. А внутри, в квартире, меня ждут пьяные и сомлевшие мои никчёмные приятели, моя свита, состоящая сплошь из придворных шутов и второсортных фрейлин. Мои купленные мною же «друзья» – кто на секс, кто на славу, кто на дорогие подарки, кто на закрытые вечеринки. Мои дрессированные цирковые пудели, умеющие ждать с преданными глазами и с ними же просить, пудели, вытворяющие сумасшедшие фокусы, с тем чтобы повеселить меня, напудренные, модно стриженные пудели, сопровождающие меня на светских раутах, безмозглые пудели, для которых хозяйка всегда права и красива, что бы ни происходило вокруг неё. По правде говоря, у меня не было смелости разогнать этот цирк раз и навсегда, эти люди стали уже частью декораций, среди которых проходит моя блестящая жизнь.