Сухой овраг. Отречение (страница 10)

Страница 10

– На следующий день меня повели фотографироваться. Надзиратели не отвечали на мои вопросы. Там было несколько таких же, как я, людей. Одна женщина в очереди сказала мне, чтобы я постаралась спрятать ценное, так как скоро будет обыск и все отнимут. У меня сняли отпечатки пальцев. Потом отправили в камеру. Днем я немного поела хлеба, так как стала ощущать слабость. До ночи меня опять никто не вызывал. А на следующее утро привели к следователю, но это был новый персонаж.

Я снова рассказывала то же, что и прежде. Потом он закричал, что устал слушать ложь. Он предъявил мне дневник Алеши и спросил, знала ли я о нем. Я ответила, что знала. Он спрашивал, что в нем написано. Я объяснила ему, что не имею обыкновения рыться в чужих дневниках. Он пролистал несколько страниц и показал мне строку, где Алеша писал, что он не согласен с жестокостью мира и что-то такое. Я засмеялась и сказала, что за это нельзя арестовывать людей, в противном случае ему бы пришлось арестовывать и таких людей, как Толстой, Чехов или Аристотель. Он ударил меня по лицу и закричал, что если надо, то и их арестуют!

Ларионов тяжело дышал, понимая, что слова Веры не отражают и десятой доли того, что она пережила.

– Я сильно заплакала. Меня никто никогда не трогал, не бил. – Она замолчала, вспоминая, как Ларионов ударил ее по лицу в бане.

Он хотел что-то сказать, но Вера продолжила:

– Следователь показал мне документ, где была изложена моя история, и попросил подписать. Я дочитала все до конца и поняла, что это признание в проведении антисоветской пропаганды! Я сказала, что не стану подписывать клевету на себя, и тогда он снова меня ударил. Я упала на пол. Меня снова повели в камеру. Мне не разрешили сидеть. Как только я присаживалась на корточки или на пол, надзиратель кричал, чтобы я встала. Я сильно хотела спать. Я старалась спать стоя, но не могла. Это было мучительно. На другой день я снова встретилась с тем же следователем. Он попросил меня подписать документ. Он выглядел уставшим. Ему все надоело, он хотел поскорее избавиться от меня. Я сказала, что не стану подписывать то, в чем меня обвиняют. Я спросила его про отца и Алешу. Следователь сказал, что не знает и что дневник Алеши – главное доказательство нашей антисоветской деятельности, так как в нем упоминается неоднократно имя папы, и мое имя встречается часто. Я не выдержала и сказала, что упоминание имен людей в дневниках не является чем-то необычным. Тогда он сказал мне: «Ты, наверное, не понимаешь, что ты арестована за антисоветскую деятельность, и то, что с тобой происходит сейчас, покажется раем по сравнению с тем, что тебя ждет». Я не понимала, что была арестована. Но подписывать ничего не стала.

Вера снова схватилась за стакан и пила так страстно, словно снова переживала тот страшный опыт.

– Потом повели на обыск. Меня и еще несколько женщин попросили раздеться донага. Я стояла в середине; некоторые женщины начали плакать. Первую обыскивали тщательно – рылись в волосах, заглядывали в уши, в нос, в рот, потом попросили присесть на корточки… Больше всего я боялась, что у меня найдут мою вещь. Но вторая женщина не выдержала унижения; начала кричать, набросилась на охрану, обзывала их. Они начали ее избивать, а в это время две женщины быстро обыскивали остальных. Я думаю, что в этой сумятице они просто не заметили, что я спрятала брошь в волосы – благо у меня они густые. Из ридикюля забрали зеркало, но сумочку и деньги вернули. После обыска я думала, меня отправят обратно в камеру. Но нас повели к выходу. Я сначала обрадовалась. Мне показалось, что наконец неурядица выяснилась и меня отпускают. Но меня и еще нескольких женщин посадили в «воронок» с надписью «Хлеб» и повезли куда-то. Мы ехали не очень долго. Нас привезли в какое-то здание, завели в небольшой зал, где сидели трое. Я потом уже узнала, что меня приговорила тройка. Суд надо мной длился не более десяти минут. Сверяли мои данные и, видимо, тогда изменили мое имя. Наконец, мне был задан один-единственный вопрос: почему я не подписала признание в совершении антисоветской пропаганды? Я сказала, что не могу признать то, в чем неповинна. Они переглянулись, а один из них буркнул: «Все вы так говорите!» Я не выдержала и спросила, где были отец и Алеша. «Там же, где будешь ты», – был краткий ответ. Мне стало не по себе. «Я ни в чем не виновата», – повторяла я и все плакала. Я наивно сказала, что хочу домой, и это была правда. Я просто хотела домой.

Вера замолчала, словно отматывая время к последней точке, когда она была свободна.

– Они приговорили меня к пяти годам исправительно-трудовых лагерей. В Бутырке, где я ожидала этапа, мне разрешили увидеть маму. Перед самым этапом мама сказала, что отца и Алешу расстреляли. В Бутырке, к счастью, я пробыла недолго. Там было ужаснее всего. Потом нас отправили в Сибирь, в лагерь, где я встретила вас.

Вера посмотрела на Ларионова. Он был бледен и выглядел уставшим; глаза его покраснели от подавляемых слез. Он взял ее руку и осторожно поцеловал в ладонь.

– Прости, Вера, – прошептал он. – Прости.

Вера улыбнулась.

– За что же мне прощать вас? – спросила она и поправила подушку под его головой. – Я и так уже давно простила.

– Я прошу прощения за всех, – ответил он, потрясенный силой и красотой ее души. – Я прошу прощения за то, что они… мы сделали с тобой и другими людьми…

Вера опустила глаза, понимая его боль.

– Я давно перестала думать об этом. Сначала были ненависть, обида, горечь, потом отчаяние, потом пришли оцепенение и безразличие, и вдруг затеплилась надежда. Это было моим воскресением. И во многом я возрождалась благодаря вам.

Ларионов вскинул на нее взгляд, пытаясь найти иронию в ее словах. Но Вера смотрела на него с тихой лаской.

– Вы позволили нам делать хорошее дело в лагере, и это нас спасает.

Ларионов был утомлен и раздосадован. Вере не хотелось покидать его в таком состоянии. Она понимала только теперь, что многое из того, что делал НКВД, было неизвестно и самому Ларионову.

– Вот вам славная новость, – оживилась Вера. – Малыш Ларисы усиленно шевелится. Он, должно быть, здоровенький. Я слышала, что дети, которые много толкаются, рождаются крепкими.

Ларионов слабо улыбнулся.

– Мне пора ехать, – как можно более весело сказала Вера. – Вам нужно отдыхать, а мне – в лагерь.

Она встала и посмотрела на Ларионова игриво, но он заметил лихорадочный блеск в ее глазах.

– А ваш конвоир меня не посадит в карцер за нарушение режима?

Ларионов покачал головой.

– Пока я рядом с тобой, тебе ничего не грозит, – сказал он с горькой усмешкой. – Я скажу ему, что ты пришла по моей просьбе.

Вера пошла к двери и повернулась.

– Возвращайтесь поскорее.

Ларионов хотел попросить ее приехать завтра, но не решился. Он не был уверен, что Вера хочет видеть его так часто.

Глава 5

Когда Вера и Кузьмич уже ехали из Сухого оврага в лагерь, Вера чувствовала надрывную нежность к Ларионову. Она только сейчас осознала, что уродство его лица останется навсегда; и хоть ее это не волновало, она была уверена, что его это угнетает. Он был красивым молодым мужчиной, и такое преображение внешности могло стать для него непростым испытанием. Но больше всего Веру тяготило то, что он был одинок. Она вспомнила Анисью, ее черные волнистые волосы, рассыпанные по снегу, ее нежную кожу цвета магнолии. Ей было очень жаль эту женщину, загубленную из-за страсти к Ларионову и жестокости Грязлова – этого ничтожества, полного злобы ко всему человеческому.

Вера заплакала. Счастье смешивалось в ней с горечью от бесконечных утрат, которым они подвергались и почти не могли противостоять. Она страдала, что сопротивление могло иметь успех в их положении, только если они применяли хитрость, смекалку, ложь; нужно было все время действовать обходными путями для достижения желаемого результата. Ей же хотелось идти напрямую – говорить про зло, отвергать зло, не идти на компромисс с совестью. Но этот прямой путь обычно вел к смерти. Нельзя в ее стране идти прямыми, правдивыми и человеческими путями – тебя объявят либо сумасшедшим, либо опасным, и ты пропадешь, погибнешь.

Она не рассказала Ларионову, как пробыла больше месяца в Бутырке, где находилась чудесная старая библиотека, но это было единственное, что в Бутырке могло пленять взгляд: тесные зловонные камеры, набитые до отказа людьми, которые спали везде – на нарах, на полу, друг на друге; стоны по ночам, плач, драки и невыносимые условия для выполнения личной гигиены – все это было непосильным для многих испытанием и запускало маховики расчеловечивания. Вера помнила ужасные очереди по утрам в уборную, где было не больше пяти дырок для нескольких десятков женщин; и как женщины смотрели на тебя, подгоняли во время отправления нужды. У многих случались на первых порах запоры из-за стыда; кто-то, наоборот, не выдерживал и справлял нужду там, где жил, гадил в белье и нестерпимо смердел на всю камеру, вызывая презрение и злобу у товарищей. Самое ужасное начиналось, когда у женщин приходили месячные. Вера впервые столкнулась с этим в условиях, где невозможно было найти даже старый кусок тряпки. Женщины находили газеты и использовали их. Все это казалось ей невозможным ни для осознания, ни для принятия. Унижение человеческого достоинства и было началом расчеловечивания многих.

Мать при первой дозволенной передаче послала Вере марлю, полотенце, теплую кофту, зубную щетку, мыло. Веру охватила истерическая радость, когда она получила эти простые, но единственно необходимые в тюрьме принадлежности. Она быстро научилась спать со всеми пожитками под головой, потому что оставленные без присмотра вещи сразу присваивались.

Оправившись от первого шока, Вера жадно ела пайку. Баланда показалась через месяц не такой ужасной из-за непроходящего чувства голода.

Люди в камере задыхались от нехватки кислорода. Вера приспособилась спать под дверью, из-под которой тянуло свежим воздухом, если воздух тюрьмы вообще можно назвать свежим. Окна открывать не разрешали, да и не было возможности. В первой камере, куда ее определили, окно было забито жестянкой с внешней стороны. Во второй камере, напротив, окно оказалось без стекла, и в камере становилось холодно ночью. Заключенные говорили, что им повезет, если их этапируют до зимы – зимой от холода защититься будет нечем! Все гадали, куда кого этапируют, и молились, чтобы только не на север.

Однажды ее снова посадили с другими женщинами в «воронок» и привезли на вокзал. Начинался этап. Их толпой в шеренгах гнали к вагонам и ставили там на колени, опасаясь, что заключенные могут совершить побег. Бесконечно рыскали охранники с собаками. Какая-то старуха причитала: «Хоть бы в телячьем повезли!» Когда она спросила рядом стоящую на коленях женщину, отчего в «телячьих» вагонах лучше, та ей быстро все объяснила:

– В столыпинских – зарешеченные ячейки, как клетки, а охра всех видит и курсирует меж клеток. Там и по нужде тяжело, и не поговоришь – все на виду! В товарных лучше: вагон общий, зато охры нет и, говорят, в дырку ходить можно!

Вскоре их стали расталкивать по вагонам. Когда набивали столько, сколько надо, закрывали снаружи. А потом вагоны стояли под солнцем часами. Вера попала в «телячий». Здесь были и дети, и старики, и больные, и беременная женщина. Все обливались потом, хотели в туалет. В полу действительно была дырка, в которую не сразу решились ходить. Люди стеснялись, и их мучения были отвратительны. Вера никогда не видела большего унижения человеческого достоинства. Молодая девушка так страдала, что попросила мать закрыть ее юбкой, когда та уже более не могла терпеть. Фляги с водой, которые были только у переселенцев, быстро опустошались. Такие, как Вера, прибывшие из тюрем, как правило, при себе не имели ничего.