Машина знаний. Как неразумные идеи создали современную науку (страница 2)

Страница 2

Кроме того, правила никак не определяют содержание голов ученых, как бы этого ни хотелось методистам. Правила не предписывают ученым, что думать в частном порядке, они всего лишь регулируют публичные споры. Это не метод рассуждений, а своего рода речевой код, регламент дебатов, заставляющий ученых вести споры, вооружившись ссылками на эмпирические данные.

Это объясняет, почему старания методистов оказались бесплодны. Они попросту искали не то и не там.

Как можно объяснить возможность науки совершать открытия каким-то набором формальных правил? Правила могут определять, что признавать свидетельствами, а что не может таковыми считаться; но не существует правил, которые обязали бы всех ученых интерпретировать свидетельства неким единственно правильным образом. Ученые вольны думать о связи между фактами и теорией почти все, что им заблагорассудится. Но если они хотят участвовать в научном процессе, то должны отыскать или создать новые доказательства, с которыми можно спорить. Именно так они в конечном счете и поступают – и с немалым энтузиазмом.

Итоговая производительность очень важна: наука – машина, мотивирующая спорящих людей проводить утомительные измерения и ставить дорогие и трудоемкие эксперименты, которые в противном случае они делать бы не стали. Именно эти эмпирические данные, которые так мучительно собирать, выделяют истину из всего, что похоже на нее, но ею не является. В конечном счете доказательств накапливается достаточно, чтобы почти каждый ученый, какими бы ни были его тезисы, предубеждения и предрассудки, соглашается со значимостью доказанных фактов: одна достоверная теория стоит выше сотни других, не настолько обоснованных.

Невзрачный на первый взгляд кодекс поведения, научное обоснование, опирающееся на доказательства, которое и составляет метод, необходимый науке для того, чтобы заставить человечество неуклонно продвигаться к истине, заслуживает громкого имени. Я называю его железным правилом объяснения. Большая часть «Машины знаний» посвящена рассказу о том, откуда взялось железное правило, в чем оно заключается и какими средствами ведет науку к просветлению. Это будет моя попытка разрешить спор о методе. И если мое мнение верно, то из этой книги вы узнаете, как на самом деле работает наука.

Вы также найдете ответ на мой вступительный вопрос и узнаете, почему человечеству потребовалось так много времени, чтобы открыть для этого железное правило. Я не буду объяснять запоздалое появление науки рассказом об истоках научной революции. Меня интересуют все те места и времена, когда человечество благоденствовало, но науке не удавалось появиться. Ее отсутствие должно объясняться чем-то вечным: железное правило, ключ к успеху науки, необоснованно ограничено. Оно прекрасно работает, но со стороны выглядит крайне нерациональным способом исследовать лежащую в основе структуру вещей. У древних греков были поэзия, музыка, драма, философия, демократия, математика – все это выражение и возвышение человеческой природы. Наука, напротив, требует от своих адептов подавления человеческой природы, более того, подавления высшего элемента человеческой природы: рационального разума. Кто из греческих философов мог предположить, что именно это и есть путь к безграничному познанию мира? Удивительно не то, что наука появилась так поздно, а то, что она вообще появилась.

Таким образом, к концу книги я отвечу на два важных вопроса, один философский, второй – исторический:

1. Как работает наука и почему она так эффективна?

2. Почему наука появилась так поздно?

Ответом на первый, философский вопрос будет уже упомянутое мной железное правило. На второй – иррациональность этого правила, так долго препятствовавшая встрече науки и человеческого сознания.

Исследование интеллектуальной, этической и социальной структуры науки, отвечающее как на философские, так и на исторические вопросы, составляет большую часть «Машины знаний», но ближе к концу я поддался искушению заняться чем-то более похожим на обычную историю, объясняя, почему наука все-таки появилась в конкретном месте в конкретное время – в Европе XVII века. Затем я позволил себе прокомментировать влияние иррациональности железного правила на облик современной науки и задался вопросом, как мы можем наилучшим образом поддерживать и даже улучшать машину знаний, чтобы и впредь извлекать выгоду из ее мощи и потенциала – и не в последнюю очередь, чтобы спасти себя от некоторого хаоса, творящегося на нашей планете.

«Машина знаний» может многое сказать в пользу науки. Она призвана защищать научное исследование от тех, кто сомневается в его способности находить истину, от фундаменталистов, постмодернистов, романтиков, спиритуалистов, философских скептиков. Могущество науки покоится на твердом основании фактов.

Однако ровно те же аргументы и объяснения показывают, насколько своеобразной, а порой и бесчеловечной может быть машина знаний. Она выполняет свою работу не вопреки, а благодаря присущему ей сочетанию бессмыслицы, ограниченности и систематической иррациональности. Неудивительно, что человечество так долго не хотело запускать ее.

Моя история начинается со спора о методе, когда два выдающихся философа науки XX века – Карл Поппер и Томас Кун – изложили противоположные взгляды на механизм, лежащий в основе способности науки создавать знания. Ни один из них не был прав. Но просеивая фрагменты знаний и рассуждений, я разыщу основу, на которой можно построить лучшую теорию науки.

Часть I. Великая дискуссия о методе

Глава 1. «Археология» научного метода

Совершенно разные теории Карла Поппера и Томаса Куна о том, как работает наука, и содержащаяся в них общая идея указывают путь к истине

В 1942 году Карл Поппер раскапывал кости гигантской вымершей птицы, огромного моа, недалеко от Крайстчерча в Новой Зеландии. Должность преподавателя философии в пяти тысячах километров к северу от Антарктиды стала для него убежищем от гитлеровских армий, которые четыре года назад вошли в его родную Вену.

В свободное от раскопок время он усердно работал над трактатами, осуждающими тоталитаризм как в нацистской, так и в коммунистической формах, которые увидят свет в конце войны. Политический и социальный хаос XX века, по мнению Поппера, показал, что прогресс любого рода может состояться только посредством энергичного применения высших форм критического мышления. Беженец из Австрии во главу угла ставил научное исследование – возможно, единственный, как он писал, вид человеческой деятельности, «в котором ошибки систематически критикуются и довольно часто со временем исправляются». Поэтому большая часть его жизни была посвящена исследованию рациональных основ науки, опубликованных в его монументальном труде «Логика научного исследования».

Идеи, изложенные в этой книге, изменили представления поколений физиков, биологов, экономистов и философов о научном методе. После того как Поппер в 1946 году возвратился из Новой Зеландии и занял должность в Великобритании, его избрали членом Королевского общества, королева Елизавета II посвятила его в рыцари, а кроме того он стал лауреатом Нобелевской премии. По словам биолога сэра Питера Медавара, Поппер был «лучшим и величайшим философом науки».

Попперу, родившемуся в 1902 году, исполнилось 12 лет в тот день, когда Австро-Венгрия объявила войну Сербии, начав Первую мировую войну, а совершеннолетним он стал в последовавшие за этом годы нищеты и социальных потрясений. «Военные годы и их последствия, – писал он позже, – были во всех отношениях решающими для моего интеллектуального развития. Они заставляли меня критиковать общепринятые мнения, особенно политические». Также он писал:

«Голод, голодные бунты в Вене и безудержная инфляция… разрушили мир, в котором я вырос… Мне было чуть больше шестнадцати, когда закончилась война, а австрийская революция подтолкнула меня навстречу собственному мятежу. В конце 1918 года я решил бросить школу, чтобы учиться самостоятельно… Еды не хватало; что касается одежды, то большинство из нас могли позволить себе только ношеную армейскую форму… Мы изучали, а затем обсуждали политику».

На несколько месяцев Поппер связался с коммунистами – лишь для того, чтобы обезопасить себя после демонстрации, закончившейся гибелью нескольких протестующих. По мнению самого Поппера, повинны в этих смертях были в равной мере жестокость полиции и агрессия самих демонстрантов.

Однако он оставался социалистом и примерно в 1919 году решил заняться физическим трудом. В то время он занимался репетиторством со студентами американского университета. Эксперимент с «синими воротничками» закончился плохо: Поппер, по своим собственным словам, был слишком слаб, чтобы владеть киркой, и слишком увлечен философскими идеями, чтобы справляться с кропотливой работой краснодеревщика. Забросив свои бесплодные попытки, он стал социальным работником и начал ухаживать за беспризорниками. Немного позже он расстался и с идеалами социализма, рассуждая о том, что, хотя и свобода, и равенство очень желательны, иметь и то, и другое одновременно невозможно – и, в конце концов, «свобода важнее равенства».

Рисунок 1.1. Полицейские пытаются успокоить демонстрантов-коммунистов в Вене, июнь 1919 года

В том же году Поппер услышал лекцию Эйнштейна о новой теории относительности: «Я помню только, что был ошеломлен. Это оказалось совершенно за гранью моего понимания». Но сильнее всего его поразила готовность Эйнштейна подвергнуть свою теорию эмпирическим проверкам, которые могли бы ее опровергнуть:

«Таким образом, к концу 1919 года я пришел к заключению, что научная установка – это позиция, нуждающаяся не в подтверждении, а в критике; в тестах, которые могли бы опровергнуть проверенную теорию, но никогда не смогли бы доказать ее».

Идея опровержения и стала отправной точкой для теории Поппера.

Эта идея впервые была сформулирована эдинбургским философом Дэвидом Юмом в 1739 году, в первые десятилетия шотландского Просвещения в виде философской загадки. Представьте себе Адама, размышлял Юм, впервые проснувшегося в Эдеме – обнаженного, одинокого, совершенно не испорченного никаким знанием. Блуждая по дремучему лесу, он делает свои первые открытия: огонь жжется, фрукты питательны, в воде можно утонуть. Или, точнее, он делает какие-то частные наблюдения: обжигает пальцы; обнаруживает, что одни фрукты утоляют голод лучше, чем другие; видит, как некое животное тонет в реке. Затем он обобщает все это, используя нехитрые умозаключения: лучше всего держаться подальше от огня, утолять голод определенными плодами и так далее. Такого рода обобщение опыта называется индуктивным умозаключением, или индукцией.

Что, спрашивал Юм, оправдывает эти обобщения? Почему логично предположить, что если огонь обжег вас один раз, то сделает это снова? Юм ни в коем случае не предлагает изо дня в день «пробовать» огонь: ему просто любопытно, в чем причина того, что вы не стремитесь к повторению опыта.

На невинный вопрос Юма есть очевидный ответ: вещи имеют свойство вести себя одинаково во все времена – по крайней мере, большинство вещей большую часть времени. Огонь одинаково обжигает изо дня в день. Таким образом, не имея никакой другой информации для предсказания последствий пожара в будущем лучше всего обобщать те эффекты, которые вы уже видели. Иными словами, практика индукции оправдывается обращением к универсальной тенденции к регулярности или единообразию в поведении вещей. Юм обдумал этот ответ и сказал: «Да. Но что оправдывает вашу веру в единообразие? Почему вы думаете, что эффекты огня фиксированы? Почему вы думаете, что поведение вещей повторится?»

На этот вопрос тоже есть очевидный ответ. Мы думаем, что поведение в будущем будет таким же, как и в прошлом, потому что по нашему опыту оно всегда было одним и тем же. Таким образом, мы оправдываем нашу веру в единообразие, говоря, что если природа всегда вела себя одинаково в прошлом, логично ожидать, что она останется таковой и в будущем.